КЯЗИМ: высокое слово
Для каждого народа – свой посланник.
Коран. Сура 10, стих 47
Слушайте голос певца!
Песня его разбудит
Ваши сердца
Словом Творца –
Слово было, и есть, и будет.
Уильям Блейк. Песни познания
Большой поэт приобщен к мировому духу. Мощью своего таланта поэт проникает в тайну мира и приносит нам ее раскрытой. Великой основой его произведений становится правда и сама жизнь, поэтому написанное им потрясает читателя подлинностью и силой. Гете, сам великий стихотворец, полагал, что «наивысшее, что может достичь человек, – это осознание своих собственных убеждений и мыслей, познание самого себя, которое ведет к истинному познанию духа и мыслей других»[*].
С подобной склонностью рождается поэт, который, по Гете, «взывает к нашему внутреннему чувству, а оно оживляет мир образов в нашем воображении. Так возникает совершенное воздействие, в котором мы не умеем дать себе отчета, ибо здесь-то и кроется начало иллюзии, будто бы все происходит у нас на глазах»[**]. Одушевленное слово побеждает, история литературы, культура получают имя и творения, проливающие свет не только на содержимое человеческих сердец, но и на то, что веет в воздухе, что еще только должно свершиться.
Поэт не виноват, если мы не сумеем вовремя его понять – он-то свое дело сделал, свое предназначение исполнил: из современных ему представлений послал весточку в будущее. Не о себе – это было бы мелко – но о времени, о правде и самой жизни, осознании мироздания.
Кязим – из больших поэтов. Не его вина, что до потомков дошла лишь небольшая часть созданного им. Нет его вины и в том, что не все из дошедшего издано и переведено на русский, по крайней мере, язык, чтобы стать достоянием не только балкарского народа, но и мировой литературы. Он родился в середине XIX века, но не имел никакого понятия о западной литературе, не знал, что является современником Серебряного века русской поэзии. Его народ еще не имел письменности[*], и он стал первым, кто пытался арабскими буквами запечатлеть балкарскую речь, зарифмовав ее, взяв за образец восточные газели[**].
Он не стремился к популярности, известности, к изданию своих стихотворений. Ведь люди и без этого знали Кязима-хаджи; речитатив сочиненных им строчек звучал повсюду, где собирались балкарцы. Поэзия Кязима не отрывалась от жизни и страстей своего народа, поэтому она стала свидетельством подлинно национального духа и выражением душевных чаяний его соплеменников. С высоты дня сегодняшнего, облегчающего понимание его жизненной миссии, можно без преувеличения сказать, что сам Кязим был душой Балкарии. Он связал уходящее и наступающее время образом жизни, воплотившим в себе нравственный идеал, к которому стремилось национальное самосознание. Он был пророком, отсеявшим преходящее от вечного, и это вечное стало сутью его Поэзии.
Человеческая судьба его потрясает стойкостью, умением переносить ее перепады, не впадая в отчаяние, хотя на его глазах не раз менялся привычный порядок – это и войны, и революции, и коллективизация, и депортация балкарцев в Среднюю Азию. Слушая видевших и общавшихся с ним людей, поражаешься, как он мог в тех условиях вырасти в такую неординарную личность, как сумел подняться над обыденностью и поистине суровым бытом горцев. Творчество его говорит о глубине и интенсивности происходившей в нем духовной работы. Работы, которая и делает его основоположником балкарской литературы. Работы, ставшей залогом его посмертной славы и величия, которые и не снились сонму дипломированных и окольцованных степенями и званиями графоманов. Ему было что сказать в отличие от тех, кто следит за способом выражения, приставляя слово к слову.
Слова, которые Кязим извлекал из родного языка, были для него живыми, поэтому люди, слушая его, прозревали: однообразная рутинная жизнь их, подчиненная выживанию, становилась интереснее, значительнее, многообразнее, может быть, даже драматичнее, чем они сами понимали. В общем, он проявлял, делал видимой и ощутимой ту невыносимо тяжкую повседневную жизнь, одновременно показывая, что есть красота, любовь, вера.
Когда понимаешь, что почти до всего он дошел самостоятельно, что знал то, чему никогда не учился; когда стоишь на пороге его сакли с земляным полом и очагом, дым от которого поднимался к потолку и выходил прямо в отверстие в крыше, когда смотришь на горы и орла, парящего над ущельем, то очень ясно осознаешь, что мировая душа (или природа) и космический ум с необходимостью создают таких людей, как Кязим, в нужном месте и в нужное время. Создают, чтобы на шаг вперед продвинуть самосознание и коллективный разум соплеменников.
Круг тем его поэзии и понятия, которыми он мыслил, не устарели и сегодня, как и демократизм, жажда добра и справедливости. Суровый высокогорный климат, где почти полгода царит холод, подарил миру чувствительное сердце, наполненное естественными чувствами. Сердце художника, раненного уродствами социального бытия, запечатлевшего рождение новых противоречий в послереволюционную эпоху и нового самосознания человека, мечтающего под колпаком тоталитарного строя об истинно свободной и духовной личности.
Кязим родился в ауле Шики Безенгиевского общества Балкарии. Могло это случиться и в 1851-м, и в 1859-м, и в 1865 году. В любом случае социальная принадлежность его к простому сословию тогдашнего общества определила на всю жизнь стремление к равенству людей, защите их человеческого достоинства. Конечно, обычное право балкарцев четко регламентировало взаимоотношения между сословиями и отдельно взятыми людьми. Да, на самом деле порядки в горских обществах были более демократичными, чем в царской России в целом. Однако таубии были всесильны и свои проблемы решали за счет зависимых крестьян. Во всяком случае, молодого кузнеца Бекки, в будущем отца Кязима, Сюйюнчевы продали Абаевым[*]. Не за деньги, а в качестве платы за кровь, пролитую между собой представителями высших сословий, что предусматривалось обычным правом горцев. В 1866 году крепостное право было отменено и в Балкарии. Но сословные привычки невозможно отменить никакими указами, и эхо их еще и сегодня заставляет оглядываться, с кем ты имеешь дело: потомками князей, узденей или крестьян. А тогдашнее юридическое освобождение крестьян не давало им экономической свободы. Интересы и привилегии дворянства были сохранены. Патриархальные же традиции были сильны и непоколебимы. Поэтому вряд ли приходится говорить о зарождении классового сознания в условиях принадлежности к одной большой семье, единой общине. Но фискальные поборы, безземелье, необходимость тяжкого труда ради элементарного пропитания подталкивали пытливые умы, выводя их за пределы обычных забот и привычных понятий. Как и везде в мире в свое время, так и в Балкарии готовилась духовная почва для смены ориентиров.
Бекки Мечиев был дважды женат. Второй раз на девушке Саралым из небольшого рода Аппоевых. Она-то и стала матерью Кязима. Мальчик имел физический недостаток: левая нога его была значительно короче, неестественно вывернута и мягка, так что стоять на ней было невозможно. Можно себе представить, как непросто было ему осваивать ходьбу вообще и по горным тропинкам в особенности. Как он спускался по крутому обрыву к речке, протекающей через селение, где обычно играли мальчишки, уже никто не расскажет. Но известно, что, будучи взрослым, он передвигался весьма быстро при помощи длинного бамбукового шеста, который был привезен им из восточных странствий. Кязим ездил верхом на муле и на лошади, запрыгивая на них с правой стороны. Он имел крепкое телосложение, силу в руках и плечевом поясе, что позволило ему многие годы работать в кузнице. Мастерство это пришло от отца, но Бекки, совершивший хадж на родину пророка Мухаммеда, хотел сделать из мальчика не кузнеца, а священнослужителя.
Ислам как религия начал проникать в горские общества еще в XIV веке, хотя позиции язычества и христианства были достаточно сильными в народе. Эпизодические проповедники новой религии не могли сколько-нибудь серьезно поколебать устоявшиеся духовные представления о мире и уклад жизни, сложившийся под влиянием традиционных верований. Кавказская война ускорила исламизацию горцев, мусульманская обрядность стала вытеснять язычество, но еще и сегодня мы наблюдаем соединение религиозных канонов с традиционными языческими взглядами и пережитками. Ислам был привлекателен горцам, привыкшим жить согласно племенным порядкам. К тому же обрядность его легко усваивалась, а практические повеления были доступны всякому верующему: обязательная пятикратная молитва каждый день в определенные часы; обязательное омовение перед молитвой и после какого-либо загрязнения; налог в пользу бедных; ежегодный пост в месяц Рамазан; паломничество (по возможности хотя бы раз в жизни) в священную Мекку.
Идеология ислама о божественном предопределении, где Аллах каждому человеку заранее назначил его судьбу, мало-помалу внедрялась в сознание, как и истина о единстве мира. С пророком Мухаммедом в горы пришло откровение, что Вселенная – единое целое, и все люди в ней – братья. Коран и арабский язык сделали возможным и необходимым далекие поездки на Восток. Статистики нет, но уже вся вторая половина XIX века, по устным преданиям и имеющимся архивным материалам, проторена балкарскими хаджи, которые привозили из Мекки свет новых знаний о другой жизни. Тяготение к неизведанному, к истинному смыслу существования подвигало людей на тяжелые испытания, ведь и климат пустынь совершенно другой, и караванные тропы подвергались набегам бедуинов-кочевников, грабивших и даже убивавших паломников еще в начале XX века, пока первый король Саудовской Аравии Абдуль Азиз аль-Сауд не положил этому конец самыми жестокими мерами.
Из переписки должностных лиц на Кавказе и секретного письма посланника царского правительства России в Константинополе[*] можно почерпнуть некоторые подробности этих хаджей, потому что паломничество носило достаточно массовый характер с той лишь разницей, что некоторые из богомольцев действительно шли в Мекку, а другие – в Турцию, желая навестить родственников, покинувших пределы Кавказа в ходе Кавказской войны, и осевших на османской земле. Известно, что Бекмурза Пачев, считающийся основоположником кабардинской поэзии, воспользовался этим способом, чтобы ознакомиться с жизнью адыгских махаджиров. Вернувшись через два года, стал ездить по аулам с письмом от соотечественников, призывающих не покидать родную землю предков. Мусульманская Турция не была местом радости и терпимости, законы были суровыми, а поборы местных властей не имели границ. Так вот, из переписки выясняется, что паломники с Кавказа, ждущие отправки в Египет, живут в «грязном, тесном, смрадном» караван-сарае, средств для длительного пребывания в Турции у них не хватает, а жить приходится, т. к. из-за эпидемии холеры как в Аравии, так и в Константинополе пароходные компании отказываются их перевозить. Посольство же не имеет средств безвозмездно помогать каждому нуждающемуся богомольцу. И делаются выводы: нужен заграничный паспорт; получить разрешение на хадж может только тот верующий, который предоставит из администрации поручительство трех благонадежных лиц в том, что паломник имеет достаточно средств для путешествия, что он там, в Турции или Аравии, не останется, а вернется назад, не прибегая к займам, а если и сделает их в дороге, то за их уплату отвечают поручители. В общем, очень непростые условия, не похожие на туристическую поездку.
Пешее путешествие к Каабе, включая морской путь из Батуми к берегам Турции, занимало где-то три месяца и столько же обратно. Хромой Кязим этот путь проделал дважды, уже взрослым мужчиной, следы этих долгосрочных отлучек из Балкарии отыскались в царских архивах[*]. Последний хадж завершился в 1910 году. Если согласиться с устоявшейся в нашем сознании датой рождения – 1859 годом, то нашему пилигриму было за пятьдесят, что как-то объясняет его выносливость, хотя именно в этот раз он тяжело заболел. Воспоминание об этом сохранило знаменитое стихотворение, написанное в Дамаске. В это время в балкарских ущельях кроме хорошо образованных князей и узденей имелись достаточно просвещенные люди, обучавшиеся в Каире, Стамбуле или в соседнем Дагестане, где традиционно сильными были духовные мусульманские учебные заведения, где работали типографии и издавались книги. Здесь, в дагестанском Темир-Хан- Шуре (ныне г. Буйнакск), в 1909 году вышла первая книга для балкарцев, написанная их соплеменниками и изданная на балкарские же деньги. Локман-хаджи Асанов свершил это богоугодное дело, вторым автором книги стал Кязим-хаджи Мечиев. Арабские буквы «Ийман-ислама»[*] навсегда впечатали имя Кязима в тот ряд выдающихся людей, которые называются просветителями. Да, были князья Урусбиевы, Абаевы, широко известные прогрессивными взглядами, принимавшие в своих аулах всемирно известных деятелей культуры, собиравшие этнографический материал о прошлом своего народа, пытавшиеся внедрить в быт своих соплеменников новые идеи. Вспомним Хамзата Урусбиева, открывшего в Баксанском ущелье сыроваренный завод по швейцарской технологии, которую он сам изучал в Швейцарии. Сафар-Али Урусбиев пытался создать грамматику балкарского языка, применив русскую азбуку. Многие из таубиев были блестящими офицерами и европейски образованными людьми, придерживавшимися прорусской ориентации. Просветитель Мисост Абаев опубликовал в 1911 году в парижском журнале «Мусульманин» свой знаменитый очерк «Балкария». Это был в чем-то не устаревший и сегодня этнографический обзор жизни пяти горских обществ – Балкарского, Хуламского, Безенгиевского, Чегемского и Баксанского[**], – обзор, выдающий не только всестороннюю европейскую образованность автора, не только умение литературно излагать свои мысли, но и глубокую привязанность к родной земле.
Крестьянский сын Кязим-хаджи в это же время благодаря глубокому познанию ислама и поэтическому таланту несет своему народу духовное знание, везде звучат его молитвы и проповеди. Они нисколько не похожи на то, что делали безграмотные муллы, обученные арабским буквам, но не понимающие смысла читаемого. Кязим неустанно всю сознательную жизнь изучал Коран и хадисы, которые есть не что иное, как мусульманское предание. Как поэт он не мог не полюбить поэзию Корана, о которой Александр Пушкин восторженно заметил, какая она смелая. Еще дальше пошел Даниил Андреев. В знаменитой «Розе мира» он предположил, что Мухаммед был, вероятно, величайшим из земных поэтов.
Говорят, что кязимовское изложение мусульманской веры, истории Мухаммеда, столпов ислама не устарело и сегодня. Это не удивляет, а только подтверждает серьезность его занятий со священными книгами и чистоту его веры в Единого Бога. Как и Мухаммед, Кязим считал, что у каждого народа есть свой пророк, «читающий» и возвещающий книгу жизни, но суть их учения одна и та же: «Бог всех нас создал из одного человека». Стало быть, должен иметь силу единый для всех нравственный закон, прекращающий религиозные споры, вражду, устанавливающий осознание всеобщего братства.
Здесь нет мелочей, и как истинный последователь Мухаммеда, Кязим много работает над популяризацией мусульманской обрядности. Он думает стихами, поэтому поучения Кязима-хаджи о соблюдении тех же гигиенических норм, занимающих важное место в повседневной жизни верующего, облекаются в поэтическую форму. Например, надо по утрам промывать водой нос. Зачем? Не только для очищения физического, но и потому, что во время сна в носу поселяются духи. Кязим делает из этого стихи. Мухаммед требовал, чтобы верующие чистили зубы акациевой палочкой – так велел ему ангел Джабраил (библ. Гавриил). Это не только очищает рот, но просветляет глаза, укрепляет зубы и отгоняет зубную боль, способствует пищеварению, удаляет мокроту и радует ангелов. Рациональная основа этой обычной процедуры окрашена мистическим оттенком, который так привлекает людей, и Кязим перелагает это в рифмованные строчки. Признав, что Мухаммед – посланник Аллаха, Кязим с большой любовью пишет о его рождении, дальнейшей жизни, наполненной трудом и лишениями, великим откровением и подвижническим служением исламу. Кязиму близки воззрения пророка, ведь и он сам свидетель, что повсюду богачи презирали не просто бедность, но и личность бедняка. Мухаммед же проповедовал дух умеренности, осуждал роскошь, а главное – он постоянно творил милостыню, раздавая свое имущество и богатства верной жены Хадиджи на выкуп рабов.
Стоит ли удивляться, что именно дом Кязима-хаджи легко находили все нищие – здесь всегда кормили голодных и давали ночлег. Конечно, обогревали какого-то конкретного бедолагу, но по большому счету делали это во имя самого Аллаха. Не только потому, что люди созданы по образу и подобию Всевышнего, но и потому, что истинная вера немыслима без постоянного делания добра. В том-то и привлекательность ислама, что он содержит принципы братской любви, призванные сглаживать резкие контрасты между богатством и бедностью, между высшими и низшими сословиями.
Эта весть Милостивого и Милосердного о братстве за многие века так и не проникла в души тех, от кого зависит земное мироустройство, в сердца тех, кто отгородился от простых людей не только высоченными заборами, но и нравственной коростой: жить не умеете, ленивы… В 1910 году в Мекке Кязим делает вывод: «Мир полон горя, радость же – редка». И это в том месте, где истинный мусульманин чувствует прилив энергии, душевное просветление и очищение, близость к Мухаммеду – тот целовал «черный камень», камень Каабы. Кязим же упорен: «Печаль – повсюду, где ни прохожу». Вряд ли могло быть иначе, ведь он смотрел на окружающий мир открытыми глазами, он впускал в себя все ощущения, а не только те, что были приятными и убаюкивали бы совесть. Душевные страдания водят его пером, и в 1912 году он напишет:
Земли моей все тяготы и муки
Мне плоть сдавили холодом оков.
Когда я воздеваю к Богу руки,
По ним, Коран листавшим, льется кровь.
Конечно же, как человек верующий, он не должен предаваться отчаянию, но сердце его переполнено чужими бедами. Но разве не таким оно должно быть у Поэта? Разве не из таких переживаний выросли строчки любимого им Физули: «Бессилен друг, коварно время, страшен рок, / участья нет ни в ком, лишь круг врагов широк…»[*]. Но ведь и живший до Кязима и неизвестный ему великий Уильям Блейк мучился той же мукой: «Отчаяние – рядом, отчаяние ползает вечно, как человек – на локтях и коленях»[**]. Драма человеческого существования открылась ему, молитвы и чтение отвлекали от повседневной конкретики, но одновременно выводили за грань неизведанного, непознанного, приближали к сути вещей и явлений, где и скрывался вопрос: почему и для чего посылаются людям страдания. Ведь Бог никогда не обещал Адаму и его потомкам райских кущ на земле. Наоборот, он передал через Мухаммеда:
Мы испытаем вас,
и благоденствием и злом вас искусим.
Потом вы возвратитесь к Нам[9].
Человек волен выбрать любое решение, за которое ему потом неизбежно придется ответить. Тот, кто на практике отвергает божьи законы и личный интерес ставит превыше всего, тому Небо не помощник. Кязим подметил это в запеве своей поэмы «Тахир и Зухра»: «Бог единый – вот начало всех начал, тем опора, кто душой не измельчал». Ему самому опорой была вера, сначала буква, а потом и дух, поэзия Корана.
Наверно, он был святым, пусть и не подозревали об этом современники Кязима. Его природная доброта, преданность, мягкость, отсутствие эгоизма, стремление к поддержке и утешению тех, кто общался с ним, принимались как должное. Доброта его была из внутреннего источника, она шла из человеческого естества его, а не от внешнего желания кому-то понравиться или заслужить похвалу. К концу жизни он нередко плакал, будто очередная чья-то беда вызывала волну боли, перехлестывавшей через край его терпения. Сидя в своей кузнице, окруженный слушателями и рассказчиками, или в крохотной комнатушке, именуемой «каменной библиотекой», в вагоне «товарняка», увозившего его народ в неизвестность, Кязим всегда пытался ободрить и поддержать дух прислушивающихся к нему людей. И потому он остался в памяти живущих не только мудрым сказителем или искусным кузнецом, а именно очень хорошим, необыкновенно хорошим человеком. Поэтому не особенно удивительно, что люди хотят быть причастными к его жизни, придумывают ситуации, которых не могло быть, пересказывают чужие истории, будто бы они произошли с ними.
Кязимиада огромна, многообразна, смех и слезы в ней рядом. Это радует, ведь мифологизация его образа в народе лишь подтверждает величину и значимость его личности для Балкарии. До него были безвестные сочинители, они были талантливы – устное народное творчество, т. е. фольклор, тому свидетельство. К трудолюбию и терпению своих соплеменников Кязим присоединил активное творческое начало, что сразу продвинуло родовое сознание и выявило основную психологическую потребность человека: желание испытать сильные чувства. Человек в лице Кязима публично больше не хотел, чтобы к нему относились как к рабочему скоту и объекту использования его сильными в своих интересах. Брат его отца Какой, по преданию, не подчинился унижающему его достоинство повелению владетеля селения Безенги, убил его и навсегда скрылся из родных мест. Такой путь был возможен для немногих, Кязим защищал большинство через Слово, через переговоры, через проповедь равенства. Не менее важным, а может, и более значимым стало то, что с его поэзией приоткрылись врата свободы воображения, придавленные грузом ежедневных проблем. А уж потом пришла перемена сознания.
Разбуженные человеческий разум и мир эмоций сформировали литературный пласт, где множество балкарских имен соревнуются в блеске способностей. Но Кязим был первым. Он и сейчас первый. Не ради красного словца Кайсын Кулиев назвал его вершиной горы, а себя самого – подножием ее. Он чувствовал, знал, понимал – то, что сделал Кязим – без письменности, без литературной традиции, без критики и всего того, что привычно сопровождает творческий процесс, – повторить невозможно. Кязим действительно народный поэт – его стихи объединяли, объясняли, взывали к глубинным чувствам, ободряли, придавали смысл и прошлому, и настоящему, и будущему. Как истинный поэт, он не устарел и сегодня:
Кругом полно наставников негодных,
Над книгой не склоняющих чела,
Не чувствующих чаяний народных,
Добро не отличающих от зла.
И это он же сказал, что у народа, который держит камень за пазухой, не может быть вождей. И это он завещал: «В трудный час, чтобы выжить и жить, надо другом уметь дорожить». И это он заклинал в последнем своем стихотворении: «Без любви единения нет», тоскуя в холодном Казахстане.
А за сорок лет до «Завещания», в 1904 году, его душе явились другие строки о любви, где явно просматривается сожаление о несовершенстве человека, его зависимости от достатка, зависти, сутяжничества:
Было время – любовь даром счастья была,
Даром жизни была золотым.
Взрослый, все понимающий человек терзается отсутствием «света в душах»[*], живущих рядом с ним. Сиюминутное ослепление богатством и приходящим с ним видимым (но не истинным!) влиянием заставляет родителей ломать судьбы дочерей, отдавая их замуж не по любви. Другое стихотворение на эту тему – «Жалоба» – конкретная история юной девушки, отданной, а скорее, проданной старику, широко известно в народе и сегодня. А тогда слезами сопровождалось каждое чтение его в любом месте.
Беспомощность, усталость, разочарование – как часто это настроение прорывается в поэзии Кязима, как трудно ему было одному противостоять сложившимся стереотипам и нормам того времени, которое он сам определил как невежественное. Свет знаний еще не распахнул перед горцами многообразия человеческих миров, не дал ощущения других времен и пространств, простора воображению. Это все еще придет, и цивилизация, достигшая горных пределов, принесет, к сожалению, не только свет, но и страх. А тогда, в 1904-м, «казнимый судьбой влюбленных», Кязим вспоминает, что когда-то он написал о великой любви Тахира и Зухры, написал с надеждой о смягчении нравов, с верой, что сильные чувства могут победить жестокие нравы. Он обращался к «единому Богу»:
О, Аллах, мой труд, прошу, благослови,
Озари мое лицо огнем любви…
Я труды других поэтов изучал –
И во всех, Аллах, я свет твой различал.
Датировка поэмы (1891) отталкивается от устоявшейся даты рождения (1859), так как в запеве «Тахира и Зухры» заявлен «тридцатидвухлетний срок», преодоленный поэтом. И все эти годы, т. е. тридцать два, он «и наукам, и хадисам слал поклон». «Как Тахир, страдают многие из нас», «как Зухра, сгорают многие дотла в этом мире, где безбрежны силы зла», – вот мотив, почему Кязим пересказывает своему народу известную восточную историю любви.
Как религия начинается с обряда, так все в человеческой жизни определяется любовью, настолько возвышенной и обыкновенной, что служит движущей силой развития более высоких способностей человека, нежели даже интеллект. С любовью приходит озарение. Изучавший восточных поэтов Кязим знал, что в результате человек становится как бы другим, просветленным, происходит как бы раскрытие духовного зрения. Такое озарение – священнейшее и таинственнейшее – произошло с глубоко почитаемым им Мухаммедом на горе Шира, когда ему было 40 лет. Кязим понимал, что большего счастья, чем озарение, просто не может быть. Оно случается очень-очень редко, а дело Кязима – делиться с людьми тем запасом знаний, которые он уже имел и который пополнял каждодневной работой и размышлением.
Столь любимые им восточные поэты были распространителями суфийской мысли, и Кязим сам стал суфием. Конечно, он не оставил нам записок на сей счет, да и времена были такие, что даже близкие ему люди не ведали, с каким необыкновенным человеком имеют дело. Но ведь и поэзия его, и образ жизни, и строй сознания – все выдает нераскрытость его личности; только немногие балкарцы, кто хорошо знал арабский язык, видели в нем Учителя.
Незапятнанная честь и любовь – основные столпы суфизма. В литературе любой европейской страны можно найти следы суфийских влияний. Это духовное движение, одно из глубочайших в истории религии, и его главный корень – в чувстве вечности, а не в том, что приносит и уносит время[*]. Суфий должен служить человечеству, т. к. он часть его. Восточные странствия Мечиева, оплодотворенные глубочайшим знанием поэзии Низами, Физули, Саади, Руми, способствовали его вхождению в суфийский образ мышления и суфийскую жизнь, которую можно прожить в любом месте и в любое время. Она не требует участия в каких-то организованных движениях. Суфизм происходит от слова «суфа», что может значить, наряду с другими толкованиями, «чистый» от несогласий и противоречий. Суфизм занимается развитием линии связи с высшим знанием. Например, самая ранняя из известных теория сознательной эволюции была, как предполагается, суфийского происхождения[**].
Традиция гласит, что суфии существовали всегда, во все времена и во всех странах. Но у суфизма был, как у всякого учения, классический период. Он пришелся как раз на период с VII по XV век, т. е. на восемь веков после возникновения ислама. Суфизм был основан на любви, он находил выражение в обычной жизни человека, поэзии и работе. Между суфизмом и исламом не было никаких внутренних противоречий. Однако умеренный суфизм старался одухотворить строгое соблюдение мусульманского закона, претворить «делание (обряда) членами тела» в «деяние сердца».
В XI веке суфий аль-Газали примирил ислам с суфизмом, выстроив строгую философскую систему и став фактически отцом мусульманской церкви. Авторитет его был огромен, ведь перс Газали знал наизусть более 300 тысяч хадисов, слыл знатоком традиций пророка и носил высший академический титул «Шейх-уль-Ислам». Его книги «Ниша света» (комментарий к стиху о свете из Корана и пояснением его скрытого смысла) и «Мерило работы» были сверхпопулярны у богословов. И просто не может быть, чтобы Кязим, привозивший литературу на арабском языке в Шики, не имел хотя бы одной из них. Неграмотные современники его говорят о стопках Коранов в «каменной библиотеке», но зачем, на самом деле, их иметь больше одного-двух?
В «Тахире и Зухре» он упоминает имя Юсуф – библ. Иосиф Прекрасный («Я с Юсуфом в заточении сидел»), а это значит, что он читал великую эпическую поэму «Юсуф и Зулейка» суфия Джами. Покоренный мощью идей и поэтических образов Джами, разве не мог Кязим приобрести и его книгу «Обиталище весны», принесшую автору славу ученого? Не может быть, чтобы навсегда пропали все книги Кязима, нагло отброшенные солдатским сапогом 8 марта 1944 года в Кичмалке. Перепутать их с другими немыслимо – там есть арабский автограф Кязима. Любая из них подтвердит, что никогда Кязим не был «безграмотным муллой», как хотелось бы некоторым.
Правда в том, что сегодня трудно поверить, как в зажатом скалами Шики в обычной кузнице и в обычной же одежде жил и творил совсем необычный для своего времени человек. Его идеалом совершенного человека был пророк Мухаммед, а ниспосланный через него священный Коран на всю жизнь стал советчиком и другом, источником вдохновения и познания.
Правда и в том, что, по обыкновению нашему, мы не ценим то, что имеем; что полагаемся на каких-то других людей, интеллектуалов и специалистов, которые должны сделать то, что можем мы сами, если внимательны, если любим объект исследования или наблюдения. Здесь нет мелочей, любая деталь помогает соединить видимое и понять внутреннее.
Это о том, что Кязим занимался ведь не одним, а тремя видами деятельности, относящимися не к одной, а к трем сферам духовной жизни – ремеслом, поэзией, врачеванием. Так много талантов у одного человека – и так сильно напоминает триединую Музу великого суфия аль-Араби. Повинуясь естественному чувству любви, суфий не должен брать платы за свое ремесло – Кязим брал лишь то, что приносили, и никогда у тех, кто был не в состоянии заплатить. Мало этого, он не упускал случая поделиться принесенным с теми, кто в этом нуждался.
Он никогда не конфликтовал – говорил, что думал и что соответствовало ситуации. Может, потому в обозримом нами с помощью его современников времени у него нет личных врагов. Тайные, конечно, были. Он был авторитетом в народе, к нему прислушивались, к нему шли за помощью, его стихи знали наизусть. И совсем ничего – о внутреннем мире хромого кузнеца, так открыто и светло улыбающегося людям, любившего шутку и скромное застолье. То, что происходило в его душе и голове, весь рост и изменение качества его личности, было незаметно и вряд ли понятно и ему самому, а не только стремящимся к общению с Кязимом.
«Голые сучья, кажущиеся зимой спящими, тайно работают, готовясь к своей Весне»* – эти строки суфийского поэта Руми и о хромом кузнеце Кязиме, ставшем весной литературы своего народа, цементирующего его этносознание необходимостью любви друг к другу: «без любви единения нет». Он мог по скромности не причислять себя к суфиям, бывшим его учителями через посредство литературы, но он был им по сути своей человеческой и творческой одаренности. Его ум был постоянно занят; не только природные данные, но опыт, те влияния, что имели силу достигнуть его ума, способность Кязима использовать эти влияния привели к тому, что его мудрость не оспаривалась никем, была посредником и судьей, заменяла собой многие общественные институты.
Это-то как раз никем не отрицается. И мудрость эта остается таковой и сегодня, когда сменились не только поколения, но и многие представления о самой жизни. Не зря, стало быть, он оттачивал свой ум историями о Насреддине, хотя его слушатели воспринимали их всего лишь как комические истории. Их и сейчас причисляют к анекдотам, хотя они были созданы мусульманскими полумонахами, дервишами как средство напряжения ума, подхода к духовной задаче. Кязим учился в Шаме (ныне г. Дамаск), там он мог посещать крупнейшую знаменитую суфийскую школу.
Странные парадоксальные истории Моллы Насреддина многомерны, и суфийские учителя использовали их для обучения только посвященных. В них есть и мораль, и шутка, и определенные состояния ума. Мнимый священнослужитель всегда выходит сухим из воды; находчивость его и юмор, которыми проникнуты эти притчи, делают Насреддина сверхпопулярным не только на Востоке, но и на Западе. Не притаскивая за уши одну из историй о Насреддине, когда он был судьей и дважды откладывал решение об официальном запрещении одному мальчику есть сахар, пока не проверил на себе, сколько ему самому требуется этой сладости, все-таки сама собой напрашивается аналогия с Кязимом-хаджи.
Пришла к нему женщина и попросила запретить своему родственнику курить и пить спиртное. Кязим выполнил просьбу, но этого женщине показалось мало: «Хорошо, чтобы и бузу он не пил». Такое желание вызвало улыбку Кязима: «Ты хочешь, чтобы он умер от жажды?». Здесь два подхода к проблеме – механический у просительницы и реальный у Кязима, который, как известно, любил этот ячменный напиток. А для суфия рабочим механизмом всегда была реальность. Он наблюдал, вникал в суть, прикладывал ко времени, избегал одностороннего толкования вещей и явлений. К этому стремился Кязим. Он избрал для себя путь пророка Мухаммеда – жизнь среди людей. Мы не знаем, какие рукописи он сжег на-кануне депортации, не знаем, какие были спрятаны в сундучке, закопанном в огороде, мы также не знаем, какие стихи были в тех двух тетрадях, что накануне войны были отданы в Союз писателей и сгорели, как говорят, во время пожара.
Но живы еще люди, которые помнят его самого, манеру общения и поведения. Самые пожилые рассказывают, как он проводил пятничную молитву в шикинской мечети, ста-новясь впереди всех и показывая, что и как следует делать. Те, кто помладше, вспоминают, что кузня его являлась местом притяжения, каждый из них любил там бывать и был счастлив раздувать огонь в горне. Их привлекали истории и шутки, которыми Кязим наставлял молодежь на путь истины. Здесь же вершилась справедливость: голодный получал кусок ячменного чурека с сыром, отчаявшийся – необходимый совет, растревоженный – разумное толкование его сна, влюбленный – ободрение, гость – уважение, а старик – почтительность.
Здесь не было лишь одного – поспешности, которая движет обычным человеком и заслоняет поэтому истинную суть. Кязим был нетороплив, но бесконечно внимателен к тому, что говорили люди. А посему понимал их проблемы лучше, чем они сами. Конечно, по-другому и не могло быть: он чувствовал и осознавал свое единство с человеческой породой, и связь его с миром людей была естественной, любовной. В «Мекканских откровениях» Ибн аль-Араби говорит о трех видах любви: Божественной, духовной и природной. «Божественная лю-бовь есть любовь к нам Аллаха и наша любовь к Аллаху. Ее называют «Божественной» и в первом, и во втором случаях». Два других вида относятся к общению людей между собой. Духовная любовь человека «отделяет и отличает его от любви животных», но она достаточно редкая. Природный же тип любви «присущ ныне большин-ству людей», – говорит аль-Араби. «Обладатель природной любви тот, кто стремится удовлетворить все свои потребности, независимо от того, радует это возлюбленного или не радует»*.
Этот вывод, сделанный в XIII веке выдающимся представителем мусульманского суфизма, вряд ли устарел и сегодня; без сомнения, Кязим, обучаясь богословию на Востоке, получил представление о том, что любовь есть причина и движущая сила бытия Вселенной, что не будь ее, ничего не существовало бы. Как и классики арабской или персидской литератур, он понимал возлюбленного как метафору, как символ той глубины, где душа сливается с самим Аллахом.
Однако объяснить подобные вещи достаточно сложно и сегодня, а в XIX веке он просто обязан был говорить на народном языке, где были бы понятными все знаки, символы, термины. Его духовная любовь изливается на всех страждущих, и к нему едут и идут со всех обществ Балкарии. Кязим одарен настолько, что, выслушав просьбу сочинить плач по погибшему, тут же создает величальную песню, содержащую такое множество тончайших психологических характеристик ушедшего в иной мир, что сам проситель, все это и рассказавший, бывает потрясен глубиной и точностью портрета. Говорят, Кязим часто улаживал споры между родственниками жениха и невесты. Его дар убеждать примирял врагов, заставлял отступать неправых, ведь он всегда говорил только правду. Репутация его в этом смысле была безупречной, а мудрость несомненна.
Здесь очень важно не забыть, что Кязим никогда не был богатым. И если он не всегда мог, как пророк Мухаммед, помогать близким из своего кошелька, то творил добрые дела и удерживался от зла, что тоже есть милостыня. И если к нему в кузню пришел мальчик и принес в руках ничем не прикрытое лезвие косы, а Кязим сплел травяной жгут и обернул им острый предмет, могущий причинить ребенку боль и вред, то это любовь к человеку или нет? А если зажиточный аульчанин принес кусок металла, чтобы сделать зуб для сохи, и Кязим выковал его, но отдал бедняку, пристыдив первого, готового скандалить, что у него достанет средств на пять таких предметов, а у этого горемыки нет денег, чтобы купить железо, – это ли не милосердие?
Он не лицемерил и не делал над собой усилий, когда раздавал большую часть принесенного ему малоимущим шикинцам. И в этом, а не только в проповеди, в мечети, он был настоящим мусульманином. По одному из преданий, Мухаммед учил, что человек, который поднял и отбросил с дороги колючую ветку, в глазах Бога, возможно, совершил более существенный акт милостыни, чем человек, пожертвовавший часть имущества. Потому что этот поступок был продиктован бескорыстной любовью к ближним, и вообще ко всем, даже незнакомым, тем, кто ходит босиком и может о колючки поранить ноги.
Кязим знал, что вершимое по любви стоит дороже того, что делается из чувства долга. И был, в этом смысле, слугой Божьим, тем редким из людей, «кто ходит по земле смиренно, и кто на обращенную к ним речь невежды спокойно отвечает: «Мир!» …кто не транжирит, тратя, и не скупится (в благочестии своем), а ровен в этих двух деяниях»*.
«Сегодня князь Сюйюнч Ахмата-бедняка ударил палкой – и голову рассек. Той палкой ранен я, и рана глубока: душа моя в крови, – не заживет вовек», – в этом весь Кязим с его неспящей совестью рядом с откровенным бесстыдным попранием сильным, властным хозяином аула морального закона, вписанного Богом в сердце каждого человека при рождении. Неравенство и по-существу физические законы выживания в обществе заставляют поэта поднимать свой голос в защиту слабых. Кому-то, может быть, хотелось, чтобы Кязим возглавил восстание против угнетателей, но он был миротворцем по самой природе своей души, и он должен был называть вещи своими именами, т. е. показать, что есть добро, а что зло. При этом он не бесстрастен: «Бесправие невыносимо, противен мучительный гнет, и сердце болит у Кязима, и гнев ему спать не дает!».
С таким настроением и ответственностью за обездолен-ный люд он создает в 1907 году поэму «Раненый тур» – небольшой шедевр большого поэта. «В горах у нас грамотных мало, живет в темноте наш народ, и многих неволя сломала, и голод вздохнуть не дает»; «У нас отнимают и поле, и хлеба голодный запас, но сказки, но песни о воле никто не отнимет у нас», – здесь все о свободе, о добре и о злобе, о милосердии голодных, но способных к великодушию людей. Они не ждут, что им самим кто-то поможет, что кто-то оценит их душевный порыв, просто они знают, как следует поступать, чтобы жить в ладу со своей совестью.
Охотник Хашим и его жена олицетворяют носителей того самого нравственного закона, что вложен Богом в человека, а князь Джамбулат и его слуги – из тех, что попрали его, заменив этот закон исключительно личными интересами. И если Хашим убивает волка, преследующего раненого тура, даруя тому возможность возвращения в родное стадо, то этим свершает высшую справедливость – нельзя добивать слабого. Если бы волк и тур сражались на равных, вряд ли вмешательство Хашима было уместным. Но тур уже был поражен чьей-то пулей, потерял силы, и волк был в этой ситуации просто убийцей, гнавшим раненого, «чтоб крови горячей напиться». «Охотник стремился ко благу: у бедных свобода в чести», – гордится Кязим, а жена Хашима, благодаря его за спасенную жизнь, утешает, что детей покормит мучной похлебкой вместо мяса.
Иначе выглядит вся эта история в глазах разгневанного князя, который не получил в этот вечер ни турьих рогов, ни турьего мяса: «Мужчина жалеет ли тура?». «И палкой с железной наделкой Хашиму удар он нанес». Но поднявшийся с пола охотник, «как ловчий на зверя», бросился на князя. Нет, не безмолвствует муза Кязима, человек должен уметь себя защищать, отстоять свою честь, да вот силы не равны: «… множество слуг, как волчья жестокая стая, на ловчего кинулись вдруг». «Рука от побоев сломалась, а сердце – от горьких обид», но правда и подлость жизни в том, что некому было помочь Хашиму, некому было вступиться за него, и «пулей ничьей не наказан, не пал окровавленный волк».
Большая дерзость, ведь волком Кязим называет князя. Поэма гуляет по балкарским аулам; разве она утешает и примиряет с несправедливостью? Конечно, нет, она формирует солидарное представление бедняков о том, что у них общая судьба, что надо держаться друг друга, надо защищать друг друга, а подлинное возмездие осуществит Бог. И может быть, надеется Кязим, пространный рассказ о раненом туре «горцу поможет найти в себе силу бойца и камнем воткнется, быть может, в пустые и злые сердца».
Народ не безмолвствует, быть может, от его имени Кязим бросает вызов насильникам, дабы знали, что боль народная копится, что горькие песни рано или поздно объединят людей. Кязим не заблуждается в том, что князья его ненавидят, да не смеют его тронуть: «Из Мекки пришел я с чалмой!». Смерть и тюрьма угрожают поэту, но он уверен, что «народ меня в горе не бросит: я болью народною стал».
Эпическая сила «Раненого тура», переведенного на рус-ский язык Семеном Липкиным, волнует нас так, как если бы мы сами были свидетелями и участниками тех событий. И даже если бы Кязим вообще ничего не написал, кроме этой поэмы, и тогда можно было смело сказать – это и есть народный поэт, здесь и характер балкарца, и его быт, и занятия, и его боль, и его стремление к свободе и справедливости. Кому-то, может, не понравится, что не зовет Кязим к вилам и топору, что выглядит беспомощным, не видя сил, которые смогли бы помочь горцам, но у него другая задача, для его времени самая главная: объединить свой народ вокруг достаточно простых, но немеркнущих истин, дабы было что защищать, для чего рожать и растить детей, во что верить и ради чего жить.
Он опять использует восточный сюжет – поэма названа «Бузжигит» – и это неизбежно, потому что у поэта появляется больше свободы в изображении тех мест и конструирования обстоятельств, которые в теснинах гор были бы недостоверны. Зато впечатления и чувства он вкладывает свои, незаемные, выстраданные и долгими зимними ночами, и приобщенностью к повседневным заботам аула, и сравнением увиденного и услышанного в чужих краях с тем, чем живет Балкария и балкарцы.
Старый Зодчий, отец Бузжигита, это ведь сам Кязим: «трудилась дни и ночи седая голова»; «я шел дорогой длинной, для светлой цели жил, и с деревом, и с глиной, и с камнем я дружил». Это он, Кязим, как и Зодчий, учил своих детей, что «лишь доброта бесценна, лишь правда не умрет». Надо владеть ремеслом – «мы для труда родились»; «построив, умираем, но остается дом». (От Кязима тоже осталось кое-что из сделанных им в кузне Шики предметов.)
«Я любил живых людей», – нравственная максима старого Зодчего, которую он передает сыну, чтобы тот остерегся славы, денег – это все бренно, а вот радость бесценна. С такими наставлениями едет Бузжигит в другие земли. Конечно, там он встречает красавицу. И любовь наполняет их сердца. Но отец девушки – всесильный хан, он повелевает тайно убить Бузжигита, а сам готовится к свадьбе с равным себе богачом. Зулейха, узнав, что любимого больше нет, умирает возле него, и склеп навсегда скрывает их от жестокого мира. Люди и сегодня упорно смотрят сентиментальные индийские фильмы, а сколько девочек и мальчиков получают имена полюбившихся героев бразильских сериалов никто ведь не считал. Мечиевскими Тахиром и Зухрой мы продолжаем богатеть и сегодня, имена Зулейха, Зуля тоже не позабыты.
Те слезы, что проливались слушателями кязимовских историй, были от самого сердца, были искренним сопереживанием драмы влюбленных, разлученных при жизни людской жестокостью и суровой судьбой.
Печаль влюбленного… «Она живет в народе, как вихря буйный взлет, как ветер в дымоходе, и плачет и поет».
Вызов влюбленного… «Вовеки не забудем вступивших с гнетом в спор: они, как звезды, людям сияют до сих пор».
…При этом он был духовным пастырем для соплеменников, вовсе не претендуя на роль лидера. Трудно не заметить глубокое постижение веры Кязимом в зикирах – песнопениях на исламские темы – и его светских стихах. В них есть и то философское содержание, которое поверхностный взгляд не различит, но безошибочно чувствует сердце – может измениться и исчезнуть все, но всегда будет внутренний мир человека и его связь с Абсолютом, Создателем. Это делает жизнь человека осмысленной и самодостаточной. Это позволяет душе Поэта сохранять некую дистанцию с невеселой реально-стью, не растворяться в бедах, а видеть мир в много-цветье, в полутонах, а не только в контрастных цветах.
«В стихах, сказанных одинокой иве у горной реки» проступает его нежность ко всему живому, обреченному, как и человек, переносить жестокость. Редкий случай – Кязим открыто восхищается красотой дерева:
Ты нежна от белого цветенья,
И тобой любуюсь каждый день я.
Я склоняюсь у твоих ветвей,
Прелесть бедной родины моей!
Возможно, в непереведенных текстах стихов есть строчки и о цветах или травах. Глаз Кязима не мог на них не остановиться. Он любил все совершенное, гармоничное, как и пророк, который, как известно, наслаждался запахом благовоний и видом такого привычного для нас весной нарцисса. Только в Аравии головки этих цветов покрупнее и цвет насыщеннее, совсем как солнце или желтая глина. Когда французы перевели Коран и некоторые хадисы, они подарили миру европейский вариант имени пророка – Магомет и увлечение нарциссами. Один из хадисов гласил: «У кого два хлеба, тот пусть продаст один, чтобы купить цветок нарцисса, ибо хлеб – пища для тела, а нарцисс – пища для души»[*].
Жажда красоты никогда не умирает в человеческом обществе. Поэт Марина Цветаева достаточно лаконично и предельно емко выразила эту мысль в коротких строчках: «Распри, войны, будь спокойна, Лира, громче не бери и спокойно, и достойно дело вечное твори»[**].
У Кязима было это «дело вечное», и он был приговорен к пожизненному постижению истины через слово.
А это написано в 1913-м, в зрелую пору жизни поэта. Почему он так настойчиво говорит о старости, об усталости:
Хоть беги на горную вершину,
Хоть в морскую погрузись пучину, –
От годов себя ты не избавишь,
Старость восвояси не отправишь.
Может, это отголоски переживаний, вызванных крупными волнениями кабардинских и балкарских крестьян в 1913 году, спровоцированных безземельем, проблемами пользования Зольских пастбищ и принадлежности Карасуйского леса?
Его гнетет предчувствие новых бед:
Стал мрачен свод небес, над саклями нависший,
И горести, как снег, посыпались на крыши.
Аллах, Аллах, взгляни на горы! В самом деле:
Их головы от бед и горя поседели.
Он у них учится стойкости, бедный Кязим, на глазах которого умирает мирный труд природы – началась Первая мировая война:
Губит на земле один другого,
Горе и беда на белом свете,
Мертвый хочет задушить живого,
А народ за все, за все в ответе.
Ныне в мире правит злое время,
Нас, несчастных, плавит злое время,
Все живое давит злое время.
И сердца кровавит злое время.
Это строки из стихотворения «1914 год». Как пережить все это, если из года в год, без всякого предупреждения
В трубу моей сакли падает черный снег.
Стучится тревога, просится на ночлег.
Скажи мне, тревога, злая гостья моя,
Ужели другого нет у тебя жилья?
Толкуют о царе, о войске говорят.
Налогов требут и требут солдат.
Кровавых рек поток, глухих громов раскат,
Аулы – как сады: побил их сильный град.
Конечно, из Европы война докатилась до Кабарды и Балкарии. 1344 джигита приняли участие в боевых действиях в составе Кабардинского конного полка, в том числе 173 балкарца. Боевыми наградами царское правительство отметило 427 кабардинцев и 58 балкарцев[*]. В каждом обществе создавались комитеты по оказанию помощи больным и раненым воинам. 14 февраля 1915 года членом Безенгиевского комитета был избран и Кязим-хаджи. Такое приближение к мясорубке войны только усилило его неприятие мира насилия и лжи, мира, где жадные руки похищали то, что должно было идти солдатам, где ненасытное чиновничество увеличивало поборы с крестьян под видом необходимости для фронта. Что ж, чужая совесть никому не известна, кроме Бога. Чужие дела не в нашей власти, поэтому Кязим меньше всего заботится о том, что скажут другие о его деятельности и его песнях, ему уже ясно, что народ в результате войны стоит на пороге еще не изведанных потрясений. Он не знает, каким словом будет называться то, что произойдет, но «терпенья больше нет, терпенья нет у нас!».
Похоже, однако, что терпение и умение «на зло внутри себя найти управу» на практике оказывается сильнее, чем кажется. Об этом свидетельствует сам Кязим, создавший в 1916 году поэму «Желтый кош». Здесь практически документальная основа, все произошло с реальными людьми, жившими тогда в Шики и Безенги. Сванский князь Чона ночью напал на балкарский кош, получил достойный отпор, но разбойников было куда больше, чем чабанов. Шаваев Молла ранил князя, убившего всеобщего любимца Гайду, но сообщники Чона бросили его на коше, угнав весь скот за перевал. Сельчане бросились вдогонку, чтобы вернуть свое добро и отомстить. Но здравый смысл, понимание, что «все одним насилием коваться не может, потому что жизнь сложна», что нельзя равнять всех сванов с их князем – «их народ, как мы, бредет вслепую средь буранов, как мы, кряхтит под тяжестью невзгод…», создали моральную предпосылку разрешить ужасный этот конфликт миром. Тем более что в сванском селении далеко не все обрадовались краденому:
Решили без пальбы уладить дело
Те, у которых нечего отнять;
Решили, чтоб враждебность ослабела,
Усилья к примиренью предпринять.
Ведь это так естественно, так верно –
Согласием вражду переломить!
Народы были б счастливы безмерно
Соединить разорванную нить…
В тот раз народы договорились:
Молюсь, чтоб побеждали те, кто правы,
Чьи искренни и праведны сердца,
А те, кто захотел кровавой славы,
Пускай ее познают до конца.
А потом случились революция 1917 года, Гражданская война… Канула в Лету привычная, вполне предсказуемая жизнь людей. Политика и большевистская идеология разрушили патриархальный уклад горцев, им пришлось выбирать «красных» или «белых». Не вдаваясь в этот известный всем вопрос, все-таки надо заметить, что такая смена духовных ориентиров менее болезненна для молодых людей, а Кязиму было, как ни считай, за пятьдесят, а то и около шестидесяти лет. И как бы ни нравились лично ему большевистские лозунги о равенстве – мечте всей его жизни, вокруг лилась кровь. В этой непонятной пока войне погиб его первенец Мухаммат, боровшийся за власть Советов в Дагестане. Кязим не смог предать его тело земле, и могила его осталась неизвестна.
Личное мешалось со всеобщим хаосом, где не самые достойные люди вдруг объявлялись руководителями народа. Ему, как глубоко верующему человеку, пришлось пережить отлучение от церкви – религия была объявлена «опиумом для народа», духовным ядом. Как мудрый человек, Кязим понимал, что время расставит все по своим местам. Как поэт, долженствующий говорить правду, он затих, прислушиваясь к авторитетным людям и своей интуиции, чтобы понять, какая она и где она, эта правда.
Готовя всю жизнь почву для прорыва своего народа в мир веры и знаний, он почти ничего не знал о марксизме. Его же великий современник Генрих Гейне даже дружил с Марксом. Наблюдавший за ними А. Рюге записал, как Карл Маркс советовал Гейне: «Бросьте вы эти вечные причитания о любви и покажите поэтам-лирикам, как это надо делать – бичом». Но именно бича опасался немецкий поэт Гейне: «Социалистическое будущее, – писал он, – пахнет кнутом, кровью, безбожием и обильными побоями…»[*]. Поэт чаще проницает толщу времени, его предвидения нередко сбываются. Судьбой Кязима было уготовано, чтобы он прошел вместе с народом через кнут, кровь, безбожие, репрессии, депортацию. Прошел, чтобы остаться человеком, чтобы успеть сказать: «…чем честнее живет человек, тем трудней выпадает дорога»; и «в злобном сердце начало берет смерть того, кто не выдаст, не бросит»; и «как легко из хороших людей можно сделать поборников злого»…
Лавина слов и новых понятий обрушилась на шикинцев, как и на всю бывшую царскую Россию. И возраст, и духовное образование, и занятие Кязима выработали в нем особенное спокойствие и рассудительность, которые так влекли к нему людей. Он был цельным человеком, мечтавшим о равенстве. Но послереволюционная явь, построенная на пошлой полуправде, вынуждает его жить в двух мирах: реальном и, скрытом от посторонних глаз, творческом. Ему, ставшему «болью народной», в 1919 году открылось: «Я понял: честен путь большевиков. Они людей спасают от оков». В том же году он пишет «Сыну Мухаммаду»: «Ты отдал жизнь за правду и свободу, мой сын, куда ты скрылся от меня!» и «Отважные нужны родному краю, в большевики запишемся, как ты. Смотри, мой сын, я слезы вытираю, чтоб видеть солнце нашей правоты». Рана его – потеря взрослого сына – кровоточит, он должен, как обещал, поддерживать новые веяния, но у него и у народа уже отнимают то главное, чем поддерживался его дух и во что он верил.
К мусульманам вначале отнеслись более терпимо, чем к православным. С января 1918 года, когда Советская власть объявила об отделении церкви от государства и школы от церкви, до августа 1929 года, когда была введена пятидневная рабочая неделя, фактически упразднившая воскресенье и религиозные праздники, выстраивались отношения государства и православия. Упорствующие священнослужители были названы «классовыми врагами» и стали жертвами репрессий. Этой судьбы не избежали даже верховные иерархи, т.е. митрополиты. А мусульманам с декабря 1917 года власти гарантировали свободу веры и неприкосновенность культовых сооружений, служителям культа – равные со всеми права. Однако во второй половине 20-х годов государство сменило ориентиры: имущество, принадлежащее мечетям и медресе, было конфисковано, отменены традиционные суды и своды законов обычного права, стали закрываться медресе. Понятно, что речь шла о массовом внедрениии в народ социалистической идеологии, пролетарской культуры, ведь лидерами СССР ставилась задача поднятия общего культурного уровня масс, чтобы покончить с отсталостью страны и «озаботить» сознание людей политическими задачами. Конечно, это была немыслимо сложная проблема, ведь перепись населения 1926 года, например, дает весьма печальную картину. Среди сельского населения – оно составляло тогда абсолютное большинство – 55 % людей старше 9 лет не умело читать[*]. Политическая неграмотность вследствие общей неграмотности затрудняла понимание народными массами новой идеологии, лишала их гибкости в политических кампаниях. Только время могло бы дать возможность разобраться обычным людям, как им следует жить. Но такого времени не было – нэп сменился коллективизацией, индустриализацией, которые сопровождались массовыми «чистками» общества. Ни одна область, ни один район огромной Страны Советов не избежали этого.
Андрей Платонов в 1922 году в неоконченных заметках «О любви» очень точно подметил бездушное ниспровержение культов: «Если мы хотим разрушить религию и сознаем, что это сделать надо непременно, т. к. коммунизм и религия несовместимы, то народу надо дать вместо религии не меньше, а больше, чем религия. У нас многие думают, что веру можно отнять, а лучшего ничего не дать. Душа нынешнего человека так сорганизована, так устроена, что вынь только из нее веру, она вся опрокинется»[*].
Так и случилось – душа опрокинулась, все темное и неблаговидное вылезло наружу, и вот уже даже в родном ауле Кязима балкарец, чьим идеалом раньше было чувство большой единой семьи, может выгнать своего двоюродного брата с детьми из дома и жить в нем, словно так и должно быть. Кто-то из местных большевиков покушается на честь молоденьких княжон Сюйюнчевых, и только активное вмешательство Кязима останавливает грязное это деяние. Знакомые красноармейцы сражаются с бандитами, которых аульчане тоже знают в лицо. Продразверстка – не мед, стонут крестьяне по всей огромной Росиии, голодают, мрут. В Шики и раньше досыта не всегда ели, но хотя бы надеялись на перемену жизни. Неясность, социальная нестабильность первых лет после революции «запечатывают» слово Кязима, он борется с собой, чтобы не утратить своего пути, не сбиться с поиска истины, не разорить свой талант приспособленчеством.
Это внимательное вглядывание и вслушивание в современность усилилось с приходом нэпа, когда началось восстановление хозяйства, проявление и поощрение частной инициативы, возвращение частного быта. Что-то стало налаживаться, и Кязим пишет скорее всего искренне и не под нажимом, потрясенный смертью Ленина, – о человеке, который «цепи разбил и народы Востока повел за собою вперед. Чтоб жадных владык уничтожить, свирепость, с рабочим сроднил чабана, насилья разрушил он черную крепость, и стала нам воля видна». Знания становятся реальностью, «свет науки дорог, в нем – утверждение наших прав. Ты был незряч? Ты станешь зорок, науку Ленина познав!» – это согревает душу поэта, всегда мечтавшего об образовании для своего народа.
Кузнец, соединяющий в себе крестьянина и пролетария, поэт, связующий небесное и земное, Кязим вынужден напряженно думать обо всем, что видел перед собой и о чем слышал. Его совесть летописца истории народа, его борений и побед всегда оставалась совестью художника, вглядывающегося в меняющуюся жизнь – что-то он принимал, что-то отрицал, а на что-то надеялся. Он чувствовал свою ответственность за людей, которые продолжали ему верить, видя, как Кязим неустанно защищает вечные для них ценности – семью, саклю, умение жить для других, т. е. те самые бесклассовые мораль и гуманизм, как мы привыкли говорить сегодня, и что угадывалось во все времена настоящим искусством.
«Друзья, Кязима слушайте хромого: поэта слово есть народа слово», – он сознает свою миссию, это дает силы бороться со старостью, а она уже совсем близко. И так трудно ему противостоять очередной волне беззакония, идущей в наступление на крестьян, – готовится коллективизация, а за ней и в ней – раскулачивание, административный нажим и нарушение принципа добровольности при вступлении в колхоз. Опять горе, слезы, гибель по навету и ссылки в отдаленные от Балкарии местности, где лагерная баланда, тяжелый труд и тоска по дому добивали столь же успешно, как пытки и пули в подвалах НКВД. Но он не имеет права сдаваться ни старости, ни отчаянию, ни психологической усталости – Кязим продолжает помогать людям. Хотя очень часто это содействие оказывается чисто морального свойства. Он не может, например, остановить раскулачивание потомков князей Сюйюнчевых, но плачет над их судьбой, обнимая детей и взрослых, выгоняемых из родного дома. Давящий пресс бюрократизма и постоянного беспокойства о судьбе близких не позволяет ему войти в полосу взлетности – пишет он мало, а в этом малом преобладает мотив наставничества. «Пионерам» (1929) он советует учиться так, «как завещал вам Ленин»; «любите, состязаясь, труд и честь, и те пути, что широко открыты, и груды книг, что вы должны прочесть»; «хочу, друзья, чтоб стали вам подвластны простор небесный и морское дно».
Главным прибежищем Кязима остаются книги – откровенность с людьми могла стоить жизни. И как было разобраться, почему чегемец Солтан-Хамид Калабеков, погибший за новую власть, был героем («Герой умирает. Геройство в народе жить остается…»), а Хажбекир, «самым первым из наших сказав: «Власть – Советам!» – он славил свободу; а теперь вот у нас на глазах в неизвестность ушел, как под воду».
Справедливость искавший Кязим,
Ты опять предаешься рыданью!
Знаешь ты: и к тебе, как к другим,
Постучат за кровавою данью, –
за этими, 1928 года строками, стояли совсем не надуманные опасения за собственную жизнь.
Мы не знаем точно, в каком году, но скорее всего в 1923-м, он был поражен в правах как священнослужитель, а, как явствует из архивных документов, в 1929 году был восстановлен. Но это не более чем передышка, доносительство, лжесвидетельство и анонимки поощряются властью, «дурное время давит и гнетет», «наш каждый шаг окажется напрасным, пока царят слова, а дела нет!».
Кязиму пришлось пережить не только поражение в правах, что делало его уязвимым во всех отношениях. Он не мог не страдать, видя, как на практике грубо, путем запретов власти боролись со сложившимися веками устоями общественного быта и сознания. Когда все старое объявлялось «пережитками феодального и первобытнообщинного строя», когда положительное ставилось в тот же ряд, что отжившее, мешавшее и самому Кязиму и его народу и раньше, против чего он выступал в своем творчестве. А тут и личное горе – мужа дочери Хафисат, яникоевского эфенди Хаджи Ульбашева и отца шестерых его внуков, посадили поверх конфискованной в его доме духовной литературы и на бричке увезли в Нальчик. Живым его больше никто не видел. Родного племянника, Сотту Жабоева, сына сестры Хуры, заперли в тюрьме Нальчика, судили, дали 10 лет и отправили в Сибирь. Кязим никогда не узнает, что племянник в 1942 году умер от паралича сердца и похоронен где-то в районе Байкала.
По навету был арестован и его сын Асхад. Тревога за его судьбу сливалась с тревожным предчувствием все новых потерь. Хотя Асхада и освободили, но не было гарантии, что клеветники успокоются, не было уверенности, что жизнь движется в том направлении, какое декларировали власти. Низменного, рабского не становилось меньше, хотя люди все успешнее овладевали не только грамотой, но и техникой, и профессиональными умениями в области культуры.
Усталость наваливается на поэта, «терпенья больше нет, прошли все сроки. Пусть мой прощальный стих дойдет до вас!». Нет, физически он не ослаб, но так сильно болит душа, ведь, «что ни день – то новые поборы, когда же их наполнится мошна?!». Какая там свобода и справедливость, если «уже своих не смеем стричь овец…».
Кязим измотан чиновничьим произволом, измучен вылезшими наружу ненасытностью, хамством и невежеством тех, кто посчитал необходимым обирать свой же народ, прижимая к ногтю тех, кто счел это произволом, кто пытался защитить свои семьи не ценой унижения, а отстаиванием естественных человеческих прав.
Параллельно обустраивается внешняя среда – в аулы прокладываются дороги, приходит радио. Проводятся слеты и съезды передовиков производства. В 1932 году Кязим тоже едет в Нальчик – он ведь отличный кузнец. Еще его очень радует, что везде открываются школы, дети и взрослые учатся грамоте. Усталость, разочарование сменяются надеждой, к тому же подрастают внуки и аульчане по-прежнему идут к нему по любой надобности.
А другие – зачем нам их имена?! – пишут и пишут кляузы на Кязима: мол, антисоветские сочиняет стихи, Коран читает не прячась, да и обряды над умершими свершает по-старому, по-мусульмански. Пока что не нашли мы в архивах доказательств, что забирали его в 1937 году силовые органы, люди же говорят, что держали некоторое время Кязима там, где ныне находится Нальчикская поликлиника № 1; не пытали, не били, но угрожали расправой, если не будет славить власть [*]. Говорят, посадили его на табурет при входе в большой кабинет высокопоставленного руководителя, который попытался пристыдить и просветить народного поэта, дескать «нынешняя власть борется за равенство…». На что почтенного уже возраста Кязим ответил просто, по-народному поставив точку: какое же равенство, если ты сидишь в кожаном кресле, а я на табурете у дверей?
Его отпустили домой, но не было никакой гарантии, что старика оставят в покое. Спасительным стало вмешательство в его жизнь Союза писателей в лице Керима Отарова и Кайсына Кулиева. Взросшие с самого детства на его поэзии и понимающие ему цену как поэту, они предприняли ряд акций, чтобы защитить патриарха. Срочно были переведены его стихи на русский, для чего пригласили переводчиков из самой Москвы, привезли и поселили Кязима в гостинице «Нальчик», чтобы писал стихи на злобу дня; его даже вывозили в Тырныауз, на горно-обогатительный комбинат. В 1940-м издана первая поэтическая книга Кязима, но он ее не признал – искажены были его мысли, перевернуты слова. Зато Кязима приняли в Союз писателей. Теперь он хоть как-то был огражден, за его спиной стоял творческий союз.
Омар Отаров, недавно ушедший из жизни, выдающийся балкарский певец, тогда же сочинил мелодию к стихам Мечиева «Слово к пионерам», которую обработал для голоса в сопровождении горна, барабана и фортепьяно Трувор Шейблер. Кязим съездил в Москву, на Выставку достижений народного хозяйства; посетил репетицию ансамбля народного танца, где заметил необыкновенную одаренность юного Мутая Ульбашева; присутствовал на открытии национального театра и сидел в ложе рядом с Али Шогенцуковым; в Союзе писателей встречался с Бекмурзой Пачевым. На каком языке могли говорить эти люди? Кязим не знал русского, но мог, действительно, немного говорить на кабардинском, ведь он учился в медресе в Старом Лескене, а потом ведь и Пачев, и Мечиев знали арабский. Этого было вполне достаточно для их редкого общения. Обоим в 1939 году присвоили почетное звание «Заслуженный деятель искусств Кабардино-Балкарской АССР».
Жил Кязим в это время уже в Кичмалке, почти на равнине, недалеко от высокогорного урочища Аурсентх (Ауар Сырт), где традиционно летом выпасают скот. Переезд был вынужденным, так как сход селя разрушил часть Шики. Руководство района и республики настаивало на переезде жителей в более удобное для проживания место. Кичмалка находилась далеко, там все надо было начинать с самого начала, люди боялись ехать. У Кязима же имелся, как принято говорить сегодня, неограниченный кредит доверия, на него-то власти и возлагали все надежды. А он только что похоронил дочь Маймунат, а ее младшего сына Узеира забрал к себе, оставив двух старших детей в семье Султановых. Конечно, и он не хотел уезжать, но его сына Ахмата поставили во главе штаба по грядущему переселению. И поэт сдался, оставил родную саклю и родовое кладбище, переехал в Нагорный район.
Крестьянская жизнь и работа в кузнице продолжились и там, где не было поначалу собственного дома, а всего лишь комната в бараке. Жизнь все время только приближала его к людям, только утончала и без того тонкую завесу между частным его существованием, возможностью уединения над книгой и суетой повседневности, обнаженности общественного быта, каким он и должен быть в бараке. На отведенных переселенцам участках постепенно возводились дома, кто-то успел посадить деревья. С правой стороны от въезда в селение, на взгорке, расположилась усадьба Кязима Мечиева. Сейчас здесь живет Хани Топалова. Во дворе есть неглубокая канава, на кромке которой аккуратно выложены найденные в земле металлические предметы – хозяева считают, что это следы кузни Кязима, которая находилась пониже дома, там, где сейчас сад. Кязим часто ездил в Нальчик и по окрестностям Кичмалки. Он уже не мог выполнять тяжелую работу, но глаза еще не подводили, да и память все еще была прекрасной. Пока не было туманов и не шли дожди, он умиротворялся видом цветущей природы, обилием зелени и возможностью лакомиться фруктами, которых в Шики, конечно, не было. Жизнелюб, он радовался любой малости, что разнообразила и украшала жизненные будни. Кязим считал, что к нему пришла старость. Но в июне 1941 года началась Великая Отечественная война, которая заставила его забыть о собственном возрасте. Тысячи его соплеменников ушли воевать. С августа 42-го года фашисты уже топтали землю Кабардино-Балкарии, неся насилие и рабство. С немцами пришли итальянцы, они-то и заняли Кичмалку. С их офицером, люди запомнили, Кязим вел все необходимые переговоры…
…В январе 1943 года Советская Армия выбила захватчиков за пределы республики. Вскоре после освобождения девятилетного Зейтуна Зокаева, жившего в Кашхатау, отец отправил в Шики за сепаратором. Хозяйка дома, обрадованная появлением гостя с равнины, пригласила соседей. Каждый был рад возможности поделиться друг с другом свежей новостью, а потом все эти 18–20 человек стали нараспев читать стихи Кязима. Это не могло не остаться в памяти впечатлительного ребенка, тем более что однажды он видел самого автора, когда тот на муле подъехал к их дому и позвал отца Зейтуна. Кязим приезжал тогда к своей сестре Абуш, но заглянул и к Зокаевым, откуда его, естественно, не отпустили сразу, приготовив угощение и завязав беседу.
Конечно, Зейтун не запомнил, о чем беседовали отец и Кязим, но осталось в памяти, как реагировали люди на улице, завидев старика, – останавливались, пропускали перед собой, глядели вслед. А в тот вечер в Шики ему запало в душу, с какой любовью шикинцы вспоминали Кязима и как естественно звучали его стихи. Одна из женщин, Атча, запела песню собственного сочинения – пела она о сыне, погибшем на войне. И проникаясь ее чувствами, один за другим заплакали все собравшиеся. Это была старшая дочь Кязима – Хадижат (Атча – ее домашнее имя); она оплакивала гибель младшего сына Алия, на которого пришла похоронка.
Старший ее сын Олий служил в армии вместе с Сагидуллахом Мечиевым, своим дядей и сыном Кязима, о которых с первого дня войны ничего не было известно. Сама Хадижат умерла в начале пятидесятых в Средней Азии, так и не узнав, что случилось с ее сыном и c братом. Рядовые Великой Отечественной, они были из тех, кто первыми принял на себя удар нацистской армии, оставшись навсегда неизвестными солдатами. Канитат до последних дней своей жизни надеялась, что мальчики вернутся. Кязим молчал, но он скорее всего понимал, что они убиты. Когда в Кичмалке кто-нибудь получал похоронку, он шел в этот дом, чтобы разделить боль и уменьшить смятение душ. Балдат Шаваева, узнав, что муж погиб, растерялась так, что не сразу поняла: жизнь не кончилась и надо растить двоих маленьких детей, рассчитывая только на свои силы. А вырвал ее из этого оцепенения именно Кязим, который по-родственному прямо объяснил смысл ее дальнейшей жизни. Так и вышло, дети выросли, Балдат состарилась, трепетно храня память о своем духовнике. Вернувшись в Кичмалку после депортации, очень просила администрацию села, чтобы ее улицу назвали именем Кязима.
А другая женщина, тоже из Кичмалки, сейчас проживающая в Хасанье, бывшая в сороковые годы ребенком, познакомилась с Кязимом уже в поезде. Ей не хватает слов, чтобы выразить свое отношение к поэту, и она просто целует и гладит его портрет, который мы ей принесли. «Я молюсь за него,– говорит Халимат Мирзоева (Мотчаева) и выкладывает из сумочки зикиры, сочиненные Кязимом. – Он спас моего отца, не оставил меня сиротой». Но до этого эпизода я доберусь в свое время.
1943 год навалился на Кязима не только драматическими событиями на фронте и похоронками, не только беспокойством о судьбе родных, разбросанных по различным селениям и ущельям, только что освобожденных Красной Армией от фашистов. Глухая информация шла из Черекского ущелья, где по распоряжению органов НКВД в конце 1942 года были сожжены аулы Сауту и Глашево, погибли сотни людей, включая детей, обвиненных в пособничестве фашистской армии[*]. При странных обстоятельствах исчезают из Кичмалки сын Кязима Асхад, его друг Мухаммат Кучменов, Ортабай Айшаев и Аниур Шаваев. Через три месяца их найдут убитыми, застреленными тогда же, когда они были похищены. Кязим рыдал – есть свидетели, но он был старшим, он был священником, и хоронить погибших пришлось ему. Двое внуков его – Рамла и Таука – осиротели. Это случилось, когда фашисты подобрались к соседнему Каменномосту. А когда они уже покидали Нижнюю Жемталу, кто-то выдал им партизана Исмаила Башлоева, внучатого племянника Кязима. Попав в засаду, он был ранен, доставлен в Зарагиж, где находился немецкий штаб. Пытки и допросы перенес мужественно, был расстрелян и сброшен в яму на берегу Черека. Но обнаружить его тело удалось только весной, когда растаял снег.
Как успокоить бедную Канитат, где самому найти силы жить, ведь рушится их большая семья, все больше его внуков уже не имеют либо отца, либо матери. Ахмат и Сагид на фронте, а он сам уже не настолько силен, чтобы справиться со всеми бедами. Правда, он еще способен сесть на лошадь и отправиться по делам даже в Нальчик, завернув по дороге в Яникой, где в одиночку растит шестерых детей Хафисат. Он присматривает также за работой кузнеца, который приходит каждый день из Каменномоста. Разговаривает с приезжими – их немало и сейчас, и все они с тревогой сообщают, что в горах ищут бандитов и дезертиров, то ли не успевших уйти с немцами, то ли не захотевших это сделать.
В ноябре до Кичмалки добралось известие, что из Карачая вывезли народ в неизвестном направлении. Стало совсем тревожно. Не отпускал страх за Лейлу, старшую внучку, как раз в сорок третьем вышедшую замуж за карачаевца. А весна 1944 года выдалась чудесной, в первые мартовские дни все уже работали в поле, было сухо и тепло. Беспокойство заставляло Кязима общаться с начальством, и везде он слышал успокоительные фразы. Но седьмого марта в районе Кичмалки появились войска. Предчувствие чего-то дурного испытывали многие, но никто не знал, как скоро и как страшно изменится вся жизнь.
8 марта по всей Балкарии началось одинаково: стук в дверь и приказ немедленно собираться. Кто успел справиться с шоком, тот прикинул, что выгоднее взять, а что тащить с собой не следовало. Лихорадка сборов поглотила бедных кичмалкинцев. Канитат тоже собирала теплые вещи и еду. А Кязим паковал книги. Разве можно представить, что его душа в тот момент могла помыслить иное, нежели спасение дорогих его сердцу друзей, собранных в скитаниях и бывших окном в большой мир из затерянного в горах Шики. Рядом с ним не было взрослых сыновей, которые могли бы и помочь, и взять лишнюю кладь. Не сомневаюсь, если бы тогда несчастные его односельчане понимали всю цену и значимость Кязима, как понимают это сейчас, несмотря на драконовские условия депортации, все же спасли бы его книги, рассовав по одной в свой багаж.
Разными были и солдаты, проводившие операцию выселения. «Нам попался злой», – Узеир, внук Кязима, бывший ребенком, вспоминает, как солдатский сапог откинул в сторону стопку книг, увязанных поэтом. Они рассыпались, а Кязим, стоящий на коленях, разрыдался – это ведь его пнули в грудь, не книги; это ему не позволили забрать самое дорогое, что у него было, а он всегда старался дать людям больше, чем брал у них, но кому было дело до беспомощного старика и его боли, кого интересовало, кем был этот человек для своего народа и его литературы?..
С октября 1943-го по июнь 1944 года за «сотрудничество с оккупантами» были депортированы в Сибирь и Среднюю Азию крымские татары (200 тысяч человек), чеченцы (400 тысяч), ингуши (100 тысяч), карачаевцы (80 тысяч), балкарцы (40 тысяч) [*]. В течение последующих десяти лет этих народов официально как бы не существовало. Только 26 июня 1944 года газета «Известия» опубликовала указ о высылке за коллективное предательство чеченцев, ингушей и крымских татар. Другие народы даже не были названы, и не сообщалось, когда же именно произведена их депортация. В общем, Иосиф Сталин на деле вернулся к идее рассмотрения русского народа как покровителя и просветителя всех остальных, входящих в Советский Союз, той самой идее автономизации, которую когда-то резко критиковал Ленин. Это не сбалансировало национальную политику и не сделало ни один народ, в том числе русский, счастливым. Перестроечное и постперестроечное время выявили это со всей очевидной жестокостью. Сталинским историкам тогда пришлось немало потрудиться, и в конце 40-х годов национальные движения сопротивления политике царского правительства уже рассматривались только как «реакционные». Тогда-то имам Шамиль, духовный лидер движения за независимость Кавказа XIX века, был признан «английским шпионом», а национальные эпосы мусульманских народов осуждены и даже запрещены «за клерикальную и антинародную» направленность. Подневольная интеллигенция где-то промолчала, а где-то с готовностью откликнулась и принялась клеймить «проклятое прошлое». Тот, кто читал в шестидесятых «Мой Дагестан» Расула Гамзатова, не мог не заметить, с каким чувством вины и горечи извинялся известный аварский поэт перед памятью ошельмованного и оклеветанного Шамиля.
А перед депортированными народами, пережившими жесточайшее национальное унижение, попрание их человеческих прав и свобод, никто не торопился признаваться в грехах власти, виновной в политическом произволе и физической гибели значительной части высланных народов. В 1994 году это сделает Борис Ельцин, первый Президент Российской Федерации. А в начале XXI века, в пятидесятую годовщину со дня смерти Иосифа Сталина, когда и писались эти строки, множество самых разных людей будут публично признаваться в любви и верности «отцу народов», нимало не стыдясь, передергивая факты и перекладывая вину с диктатора на его окружение. Что ж, если их не убедил XX съезд КПСС, показавший развитие и становление «культа личности», раскрывший, в частности, ответственность Сталина за депортацию кавказских народов, то и свидетельство отправленного в изгнание балкарского поэта Мечиева, написавшего «Главный так решил…», им ни к чему. История учит только тех, кто хочет знать истину. Упорствующему в заблуждениях и невежестве уроки истории неинтересны.
Что чувствовал Кязим, расставаясь с родиной? Верил ли он, что его народ, погрузив в поезд, везут к морю, чтобы утопить, как предполагали многие, плача и прощаясь друг с другом? Наверняка мы знаем лишь то, что он попросил двоюродного брата Харуна Кучменова похоронить его по обычаю, где бы они ни находились, что морально поддерживал тех, кто ехал в одном с ним вагоне. Он, привыкший к намазу, не мог этого делать долгих две недели – условий для сопутствующего и обязательного омовения просто не было. Конечно, он молился – святость удовлетворяется тем, что есть в наличии. Вера помогла Кязиму фокусировать усилия не на ненависти, а на надежде. Чуть позже он напишет: «Не озлобляйтесь на страну, страна здесь ни при чем, что на чужбине, вдалеке от родины живем… Нам стойкими пристало быть – прошу тебя, пойми, что и в несчастье надо быть достойными людьми!».
Он не упускает ни единственной возможности помогать другим. Халимат Мирзоева (Мотчаева) вспоминает, как на одной из коротких остановок ее отец не успел подняться в вагон, а поезд уже тронулся. Детским умом и порывом трепещущего от страха сердечка она решилась спрыгнуть к отцу, но, к счастью, рядом оказался Кязим: отбросив палку, прижал к себе девчонку, а внуку Кайсару велел помочь Бекиру подняться. Потом, когда их выгрузили на полустанке, какое-то время они будут жить в одном помещении типа землянки – три семьи, каждая в своем углу. Здесь Халимат поближе присмотрелась к спасителю своего отца, заметила его необыкновенную доброту и набожность, его умение всегда оказываться там, где нужна поддержка. Однажды, играя, Узеир столкнул девочку в канал, в котором было достаточно много воды – внезапно появившийся Кязим протянул Халимат палку и вытащил ее на берег. А мне при этом вспомнился эпизод, рассказанный Таукой Мечиевым, когда его, 4–5-летнего ребенка, покусали кичмалкинские гуси. Было больно и страшно, шипевшие птицы казались великанами, пока не явился Кязим, делавший на речке намаз, и не разогнал гусей. Не думаю, что старику было смешно при виде испуганного и искусанного мальчишки, но он стал смеяться, чтобы внук его легче перенес последствия страха, не стал бы, к примеру, заикаться. Ему, видимо, известны были случаи, когда гуси защипывали детей до смерти.
Отец Халимат работал в совхозе, и ему очень хотелось, как сейчас думает его дочь, сделать что-то приятное Кязиму. Старик не ел супа из столовой, откуда один раз в день можно было его взять. Бекир мог принести молока – чабаны предлагали ему, да вот никак не удавалось найти обыкновенную бутылку. Но Кязим, когда все же молоко появилось в их жилище, поступил как любящий дедушка – он поделил его пополам между Халимат и Узеиром.
А вот когда удалось сделать айран и его весь выпил Узеир, дед рассердился. Но услышав сказанное мальчиком, что тот не мог остановиться, поскольку напиток напомнил ему родной дом, Кавказ, Кязим не стал его наказывать. Но в лице изменился – это Халимат запомнила.
Семья его дочери Шапий не оставляла попыток поселить стариков поближе к себе. Это получилось только к зиме 1944 года. Удалось приобрести и небольшой домик – полуземлянку в две комнаты как раз напротив дома Шапий, фанатично любившей отца. Ее муж и сын уже пользовались репутацией превосходных работников, семья их (редчайший случай!) не голодала [*]. Подросшие внучки помогали Канитат справляться с повседневными бытовыми тяготами, а Узеир бегал на станцию, собирал обгоревший уголь, выбрасываемый машинистами проходящих поездов, и топил печь.
Известие о приезде хаджи быстро распространилось по округе, тамошние мусульмане, как и везде, почитали святых людей. И вот время от времени к Кязиму стали приезжать гости. Были ли те разговоры только богословскими или какими-то иными, мы не знаем. Со слов Узеира известно, что иногда слышалась только арабская речь, и один из гостей, говоривший на языке пророка, жил в доме два дня.
Мудрость Кязима не могла не остаться незамеченной местным населением. Даже спустя полвека люди рассказывали об этом Тахиру-хаджи Атмурзаеву и другим членам балкарской делегации, приехавшим, чтобы переправить его прах на родину. При этом все старики подчеркивали, что благодаря Кязиму жертв среди спецпереселенцев – а это ведь были не только балкарцы – оказалось меньше, чем могло бы быть. И дело тут не в знахарских советах Кязима, рекомендовавшего есть побольше лука и чеснока, чтобы уберечься от простудных и инфекционных заболеваний, советах, которые на всю жизнь запомнились страдавшим от резкого климата людям. Гораздо важнее были его рассуждения о том, что плохие времена бывают всегда, но и люди тоже должны всегда оставаться людьми. А значит, надо найти в себе силы и мужество, чтобы противостоять плохому, надо не сломаться, несмотря на удары судьбы.
Он научил Узеира делать примитивные коптилки, и они раздавали их людям, нуждающимся не столько в скудном и сиротливом этом свете, сколько в тепле и участии, шедших от бесконечной доброты пожилого поэта. Он расходовал свои силы на утешение и подбадривание, на любовь к ближним и дальним, не раскрывая своей горечи. А ведь он тосковал не только по Балкарии, не только о брошенных своих книгах, не только о свежей родниковой воде, но главным образом о разбросанных по Азии родственниках и соплеменниках. Что с ними будет, пока разберутся власти в чудовищных наветах и клевете, пока народ соберется там, где каждый камень и каждая речка зовется родиной?.. Он боится, что обуглятся души и иссякнет терпение. Он обращается к Милостивому и Милосердному: «Аллах! Прошу сегодня я всего лишь об одном: терпения народу дай, чтоб вновь обрел свой дом». Народу своему советует: «Крепитесь, чтобы жизнь прожить, держась на высоте, трудитесь, не жалея сил, чтоб не плестись в хвосте».
Он гордился бы, если бы узнал, что настороженно и неприветливо встретившие балкарцев местные жители повсеместно просили их не уезжать, когда такое стало возможным. Он радовался бы, если бы услышал, сколько орденоносцев и передовиков труда выдвинул из своей среды его народ в изгнании. Он возвеличил бы подвиг соплеменников, выживших в ссылке и оставшихся единым этносом. Он разделил бы боль утрат со всеми, если бы…
Нить земной его жизни становилась все тоньше, а его листок на Золотой Иве (Алтын Тал) [*], где, по поверьям карачаево-балкарцев, каждый лист соответствует человеку, держался уже не столь прочно, и любой порыв космического ветра готов был сорвать его. Кязим не заблуждался, что жить ему осталось не так уж много: «…по телу слабость разлилась, недужен я и слаб».
А тут пришла горестная весть: Лейла, красавица и любимица Кязима, старшая дочь Шапий, умерла родами; не выжила и рожденная ею девочка. Шапий окаменела. А Кязим рыдал несколько дней, но тревога за дочь заставила его забыть о себе и найти слова утешения, чтобы хоть как-то уменьшить последствия переживаемого ею шока. Но, по-видимому, такое напряжение способствовало дальнейшему истощению организма, сопротивляемость ослабла, и он заболел. Простыл ли, как думает Узеир, или то была дизентерия, как считают дочери Шапий, но слег Кязим. Врача не было, мог бы привезти Кайсар, да старик этого не захотел.
Он читал Коран, а у его постели по очереди находились Канитат, дочь, внучки. Утром 14 марта Кязим попросил зеркало, посмотрел в него и сказал, что его час пришел; отдал необходимые распоряжения, как должны поступить его близкие после того, как он уйдет в иной мир. Не было никакой паники, он оставался сдержан и вменяем до конца. Попросил принести немного земли, понюхал ее и сказал, что его следует похоронить там, где живут балкарцы. Потом попросил вытащить из-под себя подушку, что и сделала Шапий. Никто не верил, что это случится, но где-то около девяти утра он умер. Иссякла та вода, что суждено было ему испить, упал с дерева Алтын Тал его листок…
Тело поэта погрузили в сани. Вместе с Магомедом и Кайсаром в них села Канитат, и скорбный поезд этот тронулся в последний путь – туда, где жили балкарцы. Шестнадцатилетний Ачан Кучменов, двоюродный племянник Кязима, ехал на станцию за почтой, когда встретил замерзших родственников, направлявшихся к его отцу, с которым у Кязима был договор о достойных похоронах. День выдался чрезвычайно холодным, а люди в большинстве своем находились на работе. Кязима внесли в помещение, где жила вдова Асхада с детьми. Жилище погибшего сына стало последним приютом умершего поэта. Харун обмыл брата, прочитал все необходимые молитвы.
Те, кто видел лицо Кязима перед преданием его тела земле, удивляются и сегодня, что было оно ясным и как будто счастливым. На самом деле для него самого не было трагедии в том, что умирает тело. Как теолог и как философ, просто как верующий человек, он не сомневался, что умирает лишь тело, а душа отлетает в идеальный мир, тот мир, где господствуют идеи справедливости, красоты, добродетели. Всю жизнь Кязим звал людей к истинному познанию сути этих понятий, к жизни, основанной на этических понятиях, произрастающих из этих идей. Смерть он понимал как естественный переход к иной форме существования и предупредил близких, что Канитат присоединится к нему через три месяца. Не напоминает ли его уход смерть знаменитого Сократа, радовавшегося, что наконец-то его душа отделится от бренного тела, в то время как его друзья оплакивали приговор Афинского суда, умертвляющего философа при помощи яда. Разве не выявляет смерть сущность человека? Кязим ушел достойно, как и жил. Совершенно по-суфийски. И почти так же, как Мухаммед. Тот скрывал какое-то время от своего окружения участившееся недомогание. Но когда к лихорадке и головным болям добавились отеки ног, он уже не смог самостоятельно передвигаться. Он лежал в комнате Айши, самой молодой своей жены, и отказывался принимать лекарства, уверенный, что через стойкое перенесение страданий войдет в вечную жизнь без грехов. Через пять дней он умер, самим концом своим подтвердив преданность основанной им новой религии.
Кязима похоронили 15 марта 1945 года, а рядом в тот же день опустили в могилу балкарского ребенка. В этом тоже, если подумать, есть скрытый, неведомый нам смысл. Уходя в свой идеальный мир, поэт личным присутствием согрел душу малыша и сопроводил его туда, где Мункару и Накиру[*] предстояло прочесть книгу их жизней.
…Канитат осталась одна. Рассказывают, будто была она хрупкого сложения, красивой и молчаливой. Родители Канитат жили достаточно зажиточно, при этом происходили из знатного рода караузденей[**] Шаваевых. Поэтому Кязим сословно не имел права претендовать на руку и сердце полюбившейся ему девушки. Отец Канитат и старший брат ее были против этого брака. Но мать ее мудро заметила: «Если вы увидете в мусоре кусок золота, разве не поднимете его?». Вот так, по словам Инала Шаваева, племянника Канитат, соединились молодые люди, а стихотворение:
Чую твоего жилья тепло,
Мы соседи, наши сакли рядом,
Но меж нами столько верст легло,
Сколько меж Чегемом и Багдадом.
Твой отец и брат тому виной,
Что легла меж нами даль такая…–
из просто лирического переходит в разряд автобиографического.
Она вышла замуж, когда ей было четырнадцать – таково предание[***]. Девочка-жена наутро после свадьбы играла в куклы – это не кажется выдумкой и видится прощанием с беззаботностью детства. Кязим научил ее читать по-арабски, но времени на книги у нее не было. Дети рождались практически каждый год, ей пришлось нести этот материнский крест четырнадцать раз, три мальчика умерли совсем маленькими. Кязим, хороня их, вспоминал пророка Мухаммеда, чьи три сына также ушли из жизни младенцами.
Муж был старше, она полагалась на его опыт, но он почти все дневное время был занят проблемами окружающих их людей. История умалчивает, жаловалась ли она когда-нибудь на свою жизнь, одарена ли была чувством юмора, спасающим в самых тяжких ситуациях. Племянница Канитат, ныне 80-летняя Миналдан Ульбашева (Шаваева) помнит ее плачущей, когда надо было переезжать из Шики в Кичмалку; забавной, когда при копке картофеля попадалась мельчайшая его россыпь, и Канитат недовольно приговаривала: ну вот, опять «детский сад», в том смысле, что собирать ей эту мелочь не хотелось. Она гордилась Кязимом, но долгие его отлучки из дома переносила тяжело. Особенно последний хадж, когда он отсутствовал четыре года (1906–1910). Редкие письма, которые Кязим слал с Востока, содержали информацию о том, что он жив и помнит всех, кто о нем беспокоится. Ничего интимного там просто не могло быть, любое письмо Кязима читали вслух по всему аулу. Значит, тайные движения женской ее души оставались скрытыми от посторонних глаз. Невысказанность чувств выливалась в заботу о детях, многочисленных родственниках.
Ее готовили к семейной жизни, и Канитат, как и всякая балкарка, вязала и пряла, ткала и шила, сквашивала молоко, умела делать масло и сыр, пекла хлеб и готовила, как помнят, отменную бузу. Конечно, все тяготы быта были на ней. И воду в кувшине из речки ей приходилось носить на собственных плечах. К тому же, в доме кроме детей постоянно кто-то находился, кто-то, кого надо было накормить, кому надо было устроить ночлег. Это требовало сил, терпения, и не запомнилось, чтобы она роптала, возмущалась или требовала от Кязима, чтобы он поменьше отдавал людям, а побольше добра нес в их дом.
…Канитат действительно умерла через три месяца, безутешно оплакивая мужа. Все в те же июньские дни 1945 года правление Союза писателей СССР обратилось к киргизским коллегам, чтобы они позаботились о могиле и творческом наследии крупнейшего балкарского поэта Кязима Мечиева. Значит, в Москве не знали, что Кязим жил в Казахстане, зато хорошо понимали: время возвратит балкарцам не только родину, но национальную культуру и человека, чьими делами они будут гордиться.
Долгих тринадцать лет длилось насильственное отторжение горцев от Кавказа. Накануне их возвращения на родину Керим Отаров приезжал к могиле Кязима и разговаривал о переносе праха поэта в Шики. Но тогда нереальным казался даже переезд живых людей, и тема кязимовского перезахоронения на длительное время была закрыта. На исходе XX столетия поэт вернулся домой и был похоронен в Долинске. Цепь его бесконечных земных скитаний замкнулась – балкарская речь звучит над его могилой, на самом деле сбылось его пророческое: «Я болью народною стал…».
Но вернемся к гордости, ведь история все-таки способна к восстановлению справедливости. Кязим, заполняя собой духовные пустоты безжалостного времени, оставался самим собой. Это именно он осуществлял связь времен, наполняя ее нравственным смыслом. Растревоженная душа поэта ставила недоуменные вопросы не только перед людьми, но перед самим Милостивым и Милосердным. Его беспокойство о «свете» в душах, о добре и свободе делает Кязима нашим поэтом еще больше, чем он был для современников. И здесь уже не так важно, сколько стихотворений им было написано и сколько осталось. Вступает в силу другой закон измерения сделанного: будят ли стихи мысли и чувства наши, напоминают ли нам о вечных истинах? Здесь Кязим выступает истинным художником, у которого есть и всегда будет и литературная репутация, и творческая судьба.
Поистине, как голубь, чист и цел
Он духом был…
Он возмужал, окреп и просветлел.
Душа его возвысилась до строю:
Он стройно жил, он стройно пел… [*]
Большой поэт Федор Тютчев так оценил ушедшего Василия Жуковского, классика русской поэзии. Как ни старайся, лучше сказать невозможно. Поэтому присоединимся к нему, имея в виду и Кязима, дочитаем эти стихи до конца:
И этот-то души высокий строй,
Создавший жизнь его, проникший лиру,
Как лучший плод, как лучший подвиг свой
Он завещал взволнованному миру…
Поймет ли мир, оценит ли его?
Достойны ль мы священного залога?
1