Поиск


Что поразило прежде всего в избранном? Глубина и проникновенность, пронзительность и чистота поэтических строчек, среди которых не было проходных, сиюминутных, на злобу времени и его сателлитов. Ни партийных панегириков, ни политических ремарок, ни славиц строю здесь нет и в помине, а есть звонкая радость и светлая печаль – от величия жизни и до быстротечности твоей судьбы. Стихи, написанные на протяжении почти четырех десятилетий, отличало внутреннее единство, строчки, написанные в сороковых годах, и строчки, созданные в семидесятых, не просто перекликались – они как будто вливались друг в друга, дополняли, расширяли, оттеняли. Душа поэта, как птица в клетке, билась в них – только открой дверцу-стихотворение, только впусти – в жизнь, а значит, в себя строчки его босые, и миры – ушедшего и живущего – сольются в один, дабы не прервалась времени связь.

И начинаешь понимать и разделять кулиевскую уверенность, что…

 

Готовность дать бездомным кров,

Дать голодным хлеб – не устареет 17.

 

Как и то, что

 

Нам не прожить без горя и без боли 18.

 

Ибо, как тонко подметил поэт:

 

К каждому приходит боль его,

Каждый тащит груз своей печали,

Будто бы на свете до него

Люди вовсе горестей не знали 17.

 

Но объединяет живущих не столько время, как предназначение:

 

Люди – смертны, как смертны растенья,

Но бессмертна любовь, как зерно 19.

И анализируя прожитое, всматриваясь в пройденное, спрашиваешь вслед за поэтом:

 

В пыли дорог не мой ли виден след? 20

 

Да, он и твой, как твое, и только твое небо над головой, на которое когда-то смотрел Кайсын и радовался:

Мне хорошо от мысли, что таким

Его увидят и мои потомки 21.

 

Тот самый Кайсын, который и уходя, расставаясь навсегда, был неподдельно искренен:

 

И завещая мир живым,

Я буду, может быть, счастливей.

Поверив, что он будет к ним

Добрей, чем к нам, и справедливей 22.

 

Он ничуть не позировал, утверждая:

 

О родная земля! Погребенный тобою,

Буду я, как при жизни, плененный тобою 23.

 

Благодаривший отчий край за землю и воду, за тень чинар и звуки родной речи, за отчий сладкий дым и

 

…серый камень твой, который станет скоро

На кладбище отцов надгробием моим 24.

 

И особым смыслом наполняются строчки, посвященные грядущему расставанию – в них надежды свет:

 

Моя была мгновенной с жизнью связь,

Но жизнь и без меня не обошлась 25.

 

И безысходность боли:

 

Я жил с людьми живыми,

И погребенным ими

Мне быть, когда умру… 26

 

А вот как пророчески звучат строчки, написанные за много лет до 4 июня, последнего дня поэта:

 

И даже ныне, путь свой завершая,

Я утешаюсь тем, что, может быть,

Случится на земле родного края

Снегам январским или травам мая

В мой смертный час в глазах моих застыть 27.

 

И этим же годом датировано стихотворение, в котором есть созвучные строчки:

 

…Так что мне надо, честно говоря?

Век протянуть хотя бы до июня,

До августа, а там до января… 28

И рефреном светло-печальным:

 

Увидеть вновь весну, дожить до мая,

До августа, а там до января!.. 28

 

И еще целых восемь лет радовал его своими дарами желтый август, восемь белых январей открывали для него новые страницы века, восемь раз зеленели травы теплого мая, восемь прозрачных июней перелистывали многоцветные летние страницы, чтобы в году восемьдесят пятом застыть навсегда, отразившись «зеленым и голубым небом»29 в его глазах и черной печалью в наших.

Бытует мнение, что Кайсын прожил последние годы, отмеченный теплом властных структур. Его выдвигали и награждали, избирали и одаряли, хвалили и приближали. Все это так, и в то же время не совсем так – по той простой причине, что настоящий поэт и власть (какой бы она ни была) в первую очередь оппоненты, а уж потом сподвижники. Кайсын, не выступая открыто против существовавшей системы, став в какой-то мере частью ее, в творчестве своем, особенно последнего десятилетия, оставался тем не менее независимым; уйдя в вечные темы, он смог не только отгородиться щитом таланта от жалящих стрел защитников квазилитературы, являвшейся составной частью общепартийного механизма того времени, но и не разменял свой дар на подачки и посулы.

Чувствовали ли это власти предержащие? Без сомнения. Ведь за «Горской поэмой о Ленине», написанной с энтузиазмом искренности и веры в чистоту образа вождя и идеалов строя, тем не менее других пафосных произведений не последовало. В регалиях Кайсына тех лет больше так называемой обязаловки, чем искренности оценок, – награды и звания к юбилейным датам как личным, так и общественным, выдвижения согласно разнарядкам, учитывающим десятки нюансов и оттенков. Поэта отмечали, ибо нельзя было не отмечать, с ним мирились, ибо нельзя было не мириться. Но его самостоятельность задевала многих бонз, а разрешение поднимаемых им проблем, в том числе и личного характера, вызывало откровенное раздражение. Им казалось, что Кайсын стал требовать к себе слишком много внимания, хотя речь в его просьбах шла о самом элементарном – заботе о товарищах, близких людях, строительных материалах на возведение дома… И тогда последовал звонок из партийного дома с предложением уйти на пенсию, освободив секретарское место в Союзе писателей. Не дружеская беседа, не попытка объяснить ситуацию, а бездушный звонок. Причем от рядового клерка, получившего, естественно, соответствующее указание. Можно все объяснить и принять, но бездушию, но бессердечию нет оправданий. Предложили уйти... Дать, так сказать, дорогу более молодым. Будто за дверьми кабинета маячил добрый десяток Кайсынов один другого лучше.

Говорят, было время такое – зарегламентированное, не знающее исключений из правил, даже если речь шла о гениях. Свежо предание… Ведь совсем рядом, в Дагестане, смогли закрепить навсегда за Расулом Гамзатовым место в руководстве писательского союза. Сколько горечи было в душе Кайсына в те последние декабрьские дни 1981 года, знают немногие, но, без сомнения, затаенная боль эта явилась одним из стимуляторов болезни, от которой ему было суждено сгореть. Метастазы равнодушия поразили строй, который уже был обречен, ускоряя уход самых лучших и достойных. Кайсын еще будет ему нужен – в начале 1984 года уже смертельно больного поэта изберут депутатом Верховного Совета дышащего на ладан СССР, в конце года отметят орденом, носящим имя революции, чьи октябрьские зарницы уже начали отгорать…

С этой наградой связана и моя последняя встреча с поэтом, оставившая после себя тягостное впечатление. Орден Кайсына переправили из Москвы в Президиум Верховного Совета КБАССР, причем вручить его надо было в определенные сроки, нарушение которых не предусматривалось ни при каких обстоятельствах, даже в случае смертельной болезни. Помню нервозность начальства, связанную с тем, что награда никак не найдет своего будущего владельца. Ссылки на то, что Кулиев нетранспортабелен, не находили отклика: буква превыше всего, а значит, если награжденный сам не может прийти, то его надо доставить. При этом, что удивительно, даже не возникала мысль о том, чтобы совершить этот обряд дома у награжденного. И вот черная президиумовская «Волга» останавливается у бокового входа в главное здание республики, открывается дверца и, опираясь на костыли, Кайсын, волоча ногу, медленно идет к парадным дверям. Я увидел его из окна кабинета на втором этаже – маленького, беспомощного – и печаль обожгла душу. Сбежал вниз, нажал кнопку вызова лифта. Улыбка на какое-то мгновение осветила лицо Кайсына и тут же погасла – он опустил глаза, словно застеснялся своей беспомощности, неуклюжих, разъезжающих по полу костылей.

Сама процедура заняла какие-то минуты. Приглашенных не было, речей и подавно. Награда вручена, сроки соблюдены, регламент выдержан. Начальство прощается. Кайсын уходит. Как тяжело даются ему эти последние шаги, как медленно, с остановками, бредет он по коридору… Вот он останавливается у задней дверцы машины, медлит, словно не решаясь нагнуться, отпустить костыли. Закатный лучик алого солнца высвечивает лицо Кайсына, и я вижу, как по нему скользит слезинка. Одна, за ней другая… Кайсын плачет, и это столь непривычно, столь щемяще больно, что я теряюсь, проглатываю приготовленные для прощания слова. Слезы сами выкатываются и из моих глаз. Я все понимаю: слезы поэта вовсе не жалость к себе, это печаль от осознания ухода, неминуемого конца. Они не слабость, они – истинное мужество.

Таким он и остался в моей памяти – освещенный заходящим солнцем со слезами на глазах – поэт, благословляющий

 

…грядущие рассветы

И смену дней, что будет после нас 30.

 

…Судьба даровала Кулиеву еще полгода. Это были тяжкие, словно слившиеся в один, месяцы – месяцы его борьбы, его веры, его непреходящей боли. Это были дни, летящие как мгновения, – дни нашей надежды, нашей печали, нашей тоски. Разговоры о Кайсыне возникали постоянно. Кто-то принес весточку, что поэт выехал на поезде в Ростов, где принимает известный профессор-онколог, буквально творящий чудеса. И опустошение от известия: поездка еще раз подтвердила самые худшие предположения. Потом услышал, что Кайсын уже в Москве, и следом – консилиум не оставил надежд на выздоровление. Врезалось в память заседание Президиума Верховного Совета республики, на котором из уст ректора КБГУ Владимира Тлостанова прозвучала горькая фраза: «Сегодня из Москвы должны привезти Кайсына». И была в словах этих такая безысходность, что мурашки пробежали по коже. Безжалостный глагол «привезти» готовил к самому худшему, что должно было произойти со дня на день.

Готовя к печати второй том биографии поэта, написанный Тамарой, Салихом и Фуадом Эфендиевыми, узнал, какой пронзительно горестной была эта апрельская встреча в аэропорту Минеральных Вод. И встали перед глазами носилки, на которых Кулиева вынесли из салона самолета, и мгновение, когда он попросил остановиться, чтобы взглянуть на родное небо, и слезы в глазах несущих, и сог­бенная фигура Ахии Ахматова, буквально оцепеневшего от увиденного…