Поиск


Вскоре в творчестве К. Мечиева происходят серьезные изменения: от воспевания культа разума и пропаганды религиозных и вообще знаний, от абстрактно-моралистических сентенций и рационалистических советов поэт переходит к раскрытию и утверждению самоценности личности, угнетенной и обездоленной, переходит к социально-общественному содержанию эпохи. В стихи «Снег идет» («Къар жауады»), «Богатому богатство» («Байгъа сен байлыкъ») и во множество других четверостиший, написанных в начале 900-х годов, врывается конкретный лирический герой со своими переживаниями, раздумьями о жизни, врываются социально-исторические приметы времени. Выход Кязима в огромный многообразный мир народной жизни и народных песен, новый этап в сближении с демократическими традициями восточной поэзии привели к тому, что он отходит от иллюзорной мысли изменить жизнь через ислам. Более того, Мечиев, хотя он, как отмечено выше, никогда не был атеистом, становится в оппозицию по отношению к аллаху, обвиняет его в индифферентности к судьбе бедного человека. Поэт обращается к нему, как к лицу, с позволения которого творится на земле неправедное дело. В одном из своих стихотворений поэт говорит о боге как о творце и в то же время как о беспомощном начале в борьбе против тех, кто перекраивает мир на свой лад. В другом произведении («Смотришь с высоты») бог показывается вездесущим, всевидящим, но безучастно созерцающим на народные беды:

 

Спокойно ты смотришь на землю печальную,

Наверное, недоволен нашими жертвоприношениями.


Или:

 

Аллах, тебе дано острое зрение,

Чтобы видеть все,

Но ни разу не увидел ты наши беды.

 

В целом ряде четверостиший и восьмистиший К. Мечиев ставит под сомнение не только догматы ислама, но готов бросить вызов богу, выразить свое недовольство его несправедливостью.

 

Все познал, понял, видел сам:

Аллаха боятся только бедные.

 

Или:

 

Аллах тоже на стороне сильных мира сего,

Что мне делать, как помочь народу.

 

Так К. Мечиев постепенно переходит на путь создания антифеодальной еретической поэзии, характерной чертой которой является утверждение нового героя: им становится конкретный, живой человек, сначала безотчетно, а затем и сознательно выступающий против ограничений сословно-иерархического строя и возрождающий народную мечту о свободе, которую веками старалась заглушить религиозная ортодоксия с ее схоластикой. Поэзия Кязима ломает сложившееся привычное представление горца о мире, низводит аллаха как творца взаимоотношений людей… [*]

З. Толгуров

 

*  *  *

Кязим пользовался величайшим авторитетом в народе и как поэт, и как искусный кузнец, и как религиозный проповедник, носящий звание хаджи; семейная жизнь его также складывалась вполне благополучно. Это диктовалось отзывчивостью поэта на несчастья и беды каждого ближнего и всего народа, бьющегося в тенетах всевластного зла, разъединяющего и насилующего, диктовалось несовместимостью идеала, живущего в душе поэта, с тем, что он наблюдал в окружающей жизни. Гениальный поэт и глубокий мыслитель, прекрасно понимавший меру своего дара и влияния на людей, Кязим, как об этом можно судить по его стихам, никогда не мыслил себя вне народа, посторонним. Именно потому, что слияние его личной судьбы с судьбой народа было нерасторжимо, у него так мало стихов, написанных по частным поводам собственной жизни, замкнутых на них; от частного Кязим всегда переходит к общему, к тому, что касается всех. Творчество Кязима – это не что иное, как высшая концентрация раздумий балкарского народа о времени и о себе. <…>

Обращение Кязима к Богу начинается с обвинения Творца в несправедливости:

 

Богачу ты дал много богатства,

Бедняка обрек на нужду.

Это ли твоя справедливость, Аллах,

И то, что судил ты нам, несчастным?

 

Это не случайно. Надвигалась первая русская революция, дыхание грозных событий наполняет гневом строки его стихов:

 

Недолго длиться этим насилиям,

Лопнут пауки-кровососы,

Рухнут царские дворцы,

И окрепнут усталые ноги.

 

Бунтарская позиция поэта определялась не только и не столько логикой философского рефлектирования и скорби о несовершенстве мира, но, в первую очередь, болью и тревогой за судьбу народа. Для Кязима немыслимо удовлетвориться собственным благополучием, еще менее – стать разочарованным скептиком или найти успокоение в лоне мусульманской ортодоксии и фатализма. Символом веры поэта можно считать восьмистишие, в котором он изложил свое понимание того, что позволяет человеку называться человеком, того, что требует от него Бог:

 

Если в хадж ты отправился, средства скопив,

И если, вернувшись, стал ты святым,

И если даже, о молитвенный коврик ударяя лбом,

Слился душой с Аллахом, –

 

Но не будешь помогать работе мельниц жизни,

Не будешь жить с людьми по-братски, –

Bсе напрасно, зачтется тебе мало,

И в книгу твоей судьбы благословение не

запишется.

 

<…> Убеждение в том, что мир полностью находится во власти зла, с трагической силой отразилось в стихотворении, также написанном во время одного из паломничеств в Мекку, – «Завещание, сказанное Локману-хаджи в Арабстане»:

 

Свободы нет нигде, путь ей

Прегражден. Теперь мы ясно поняли это.

Правда предана, Локман, повсюду,

В мольбе и поклонении проку нет.

 

И Кязим просит своего товарища передать землякам, многим из которых Аравия представлялась землей обетованной, что их упования тщетны. Тяжелобольной поэт и в часы, которые казались ему предсмертными, думает не о себе, а о своем народе, родной земле, называя ее «райской обителью». Призывая не обманываться россказнями о блаженной родине ислама, он говорит:

 

Скажи, что солнце и там восходит и заходит,

Скажи, что богач и там возлежит на тахте, в шелках,

Для бедняка же и утро – не утро,

Плачем и стенаниями начинается оно для него.

 

<…> Ответы на терзающие его вопросы Кязиму нужны здесь, на этой земле. Для него нет смысла в том, чтобы получить их в загробном мире, ибо «он не может, рассказать о них, вернувшись оттуда» («В Мекке я слышал проповедь...»).

Мотив трагического несоответствия реального мира идеалу, живущему в душе поэта, и представления о Боге с его «бездействием» достигают особой силы в стихах, написанных в годы Первой мировой войны. Одно из них начинается словами: «Горе осталось на земле со времени первотворения...» Зло вечно, оно укоренилось глубоко. Кязим впадает в прямую ересь, утверждая:

 

Будем терпеть, жизнь – правда, душа – ложь,

Ноша жизни – вот (все), что суждено человеку.

<…> Очень важно отметить, что зло, против которого всем своим существом восстает Кязим, – не абстрактное зло, оно социально. Он видит его конкретных носителей – господ, богатеев, князей, он может винить забитость и невежество угнетенных, может обвинять в засилье зла самого Бога, но ни в одном своем произведении не говорит, что человек обречен творить зло. Бесстрашно, а потому и зорко вглядываясь в жизнь, он видит «несовершенство» человека, но никогда в нем не сомневается: он ищет не пути исправления, переделывания людей, а то, что могло бы сделать их, «несовершенных», свободными.

Показательно его отношение к людям. Обвиняя господствующее сословие во многих бедах – угнетении сородичей, кичливости, жестокости, Кязим тем не менее воздает должное достойным людям и из этой среды. В замечательном стихотворении «Безенгийское кладбище», обращаясь к погребенным, которых он знал, вспоминая о них, поэт говорит, например:

 

А, Шакманов Тарюк, мой уважаемый князь...

Хоть и князем ты был, но познал жизнь сполна.

Добра своего и уважения (к людям) не жалел,

Был щитом для своего родного селения.

 

И совсем иначе, нарушая правило не говорить плохо о мертвых, Кязим обращается к праху другого князя, всю жизнь творившего зло, «сдиравшего кожу со спин бедняков», чьи батраки жили впроголодь:

 

Ты ли здесь, Шакманов Аслангерий?

Узко ли, тесно ли твое ложе?

Ай, несчастный, горят, наверное, твои кости,

Когда вспоминаешь о том, что здесь творил.

 

<…> В послереволюционном творчестве поэта тема вопрошания и предстояния перед Богом не прослеживается. Видимо, причина в том, что большая часть из написанного пока не обнаружена. Не исключено, что эти стихи (периода 20–30-х годов) утрачены безвозвратно. Но нет оснований полагать, что его творческая активность снизилась в эту пору: ведь сохранились же некоторые стихи, написанные им незадолго до смерти, в Казахстане…

Можно ли думать, что Кязим преодолел трагическую для него разорванность идеала и реальности, нашел разрешение вопросов, поставленных перед ним судьбой? Утвердительный ответ, на наш взгляд, будет единственно правильным, хотя мы и не можем сказать, когда состоялось это преодоление. Силу для этого преодоления дало ему то, что всегда жило в нем, как убеждение, то, что всегда то мощно, то приглушенно звучало в его поэзии: необходимость служения людям, слияния частной, единичной судьбы с судьбой народа – источником духовной силы, всем своим существованием утверждающим вечность и красоту жизни, любовь к ней.

Именно поэтому Кязим и в изгнании остался духовным лидером своего народа. Как мог, он утешал людей, веря в грядущее торжество справедливости («Мой бедный народ...»), призывал к мужеству и стойкости («Будем сегодня тверды...»). Едва ли человек, душу которого гнетет мысль о всевластии зла, сломленный им, смог бы написать в годы тяжелейших испытаний, голода и смертей, на чужбине, стихи, подобные его «Благословению» и «Завещанию». Благословляя дорогих ему людей, народ, юношей и старцев, поэт благословляет совершенство жизни, в которой всему есть место, в которой только труд и борьба делают явной суть каждого человека. Глубокая вера в то, что годы прожиты не напрасно, что его труд был нужен людям и долго еще будет нужен, звучит в его стихах, написанных в самый мрачный для него и для всего балкарского народа год, накануне смерти:

 

Я не останусь, останется имя мое,

И слово, и дело мое будут прославлены,

И распознается, в чем я был прав и не прав...

 

<…> По бытующей в народе легенде, в ночь, когда над казахским аулом, куда Кязим попал во время переселения, разразилась снежная буря, старый поэт вышел из дому и исчез. Сколько его ни искали, найти не смогли. Певец жизни, повинуясь зову стихии, сам, без принуждения, пошел на ее голос и слился с ней. Такова легенда.

Судьба творческого наследия Кязима уникальна: почти целиком уйдя в народ, оно хранилось в его памяти, в потрепанных тетрадках, которые оберегались как святыни. И сейчас для балкарской литературы, быть может, нет более насущной задачи, чем глубокое творческое постижение этих двух, пусть и неравноценных (ибо ни у одного народа нет и не может быть большего богатства, чем его фольклор), художественных миров – поэзии народной и поэзии Кязима, как явлений нравственных [*].

М. Джуртубаев

*  *  *

К народному опыту поиска места человека во Вселенной восходят философские искания Кязима Мечиева. В на­роде говорят о необратимости времени: «Прошедший век – истекшая вода». Кязим понимает это и глубоко задумывается о смысле жиз­ни, молодости и старости, о неотвратимости смерти и веч­ности бытия. «Хоть ты скроешься за горной верши­ной, – наставляет поэт, – или захоронишься в пустыне, – не остановишь надвигаю­щуюся старость, нет средств повернуть ее обратно».

Поэт торопит себя, он хо­чет успеть сделать больше добра. Смысл жизни соизме­ряется вкладом человека в эту жизнь…

Философия его, наивно-материалистическая в своей сущности, не лишенная рели­гиозно-идеалистического на­лета, постепенно, приобрета­ет ярко выраженный реали­стический характер [*].

М. Гуртуева

 

*  *  *

Творческая мысль в культурном пространстве Кабарды и Балкарии появилась задолго до Кязима Мечиева. Однако значи­тельный импульс ее возрождению дал именно он. С его имени началось новое, творческое изучение процессов формирования и разви­тия национального самосознания, менталитета… К. Мечиев олицетворял национальный дух балкарского народа. Поэт любил в человеке божественное начало. Вероятно, нечто высшее, духовное, чем этот земной человек. В нем он художе­ственно воплощал свой идеал, углублял нравственный смысл му­сульманских заповедей: «не убий», «не укради» и т.д. Все это имело этический смысл только в контексте его философской лирики и отдельных высказываний типа: «Я всегда знал огромность и един­ственность Аллаха».

…Он являлся выразителем на­циональной идеи, умонастроения горских масс, их образа мышле­ния, психологического склада нации и структуры ее сознания. К. Мечиев явился и выразителем специфических черт горской ментальности и стремления народа к религиозной свободе. Вера явля­ется важнейшей составной частью менталитета и всегда изначально присутствует в человеческом сознании. Его творчество выражало определенную совокупность религиозных идей и интеллектуальных установок, и балкарский народ с 1910 года распевал и передавал из уст в уста его стихи и афоризмы. Так продолжалось вплоть до де­портации, когда высланные народы оказались в стороне от общест­венного прогресса… Национальную пси­хологию и изменения, которые происходили в национальном са­мосознании балкарцев, он мог выразить в одной просьбе, обращен­ной к Богу, чтобы Всевышний дал терпение людям: «Аллах, дай теперь народу терпение. Все остальное ты преподносил с божественной щедростью – все испытания безмерны, но сила их вынести всегда была. Но сейчас они несоразмерны – беда и человеческие плечи, укрепи только их».

Мечиев считал, что его функция – укрепить веру людей в социальную справедливость, поддержать дух нации и отдельного обездоленного человека, у которого оставалась лишь одна вера в Аллаха, Милостивого и Милосердного. Философская лирика Мечиева с его полифонией и многоголосьем являла собой сгусток нацио­нального сознания. Он был поэтом и философом. Это он сказал: «...одна вера, одно небо и один дом у человечества» или: «Мы – братья одной веры». Он определял уровень духовности балкарского народа и его социально-нравственную миссию на земле. Долгой была его беседа с Аллахом. Это не могло не сказаться на менталитете бал­карского народа. Кязимовская религиозная толерантность – за­кономерный и естественный процесс развития тюркс­кой художе­ственной мысли [*].

Ф. Эфендиев

 

*  *  *

На долю Кязима выпало одним из первых реально утверждать в Балкарии иную, новую религию – мусульманство. Это и осознанная им миссия, и очень тяжкое бремя, отраженное в творчестве. На начальной стадии – естест­венная и многовариантная просветительная теология. Она прямофункциональна, и потому присутствие поэтического «я» усиленно откло­няется. Но уже в этом просвещенческом цикле неудержимо прорывается его голос. Художественная разработка идеологии исла­ма, трактовка основных нравственных посту­латов Корана, поэтическое переложение свя­щенного писания, впервые предпринятые Кязимом, имели определенную, практическую задачу – ознакомить народ с новым вероучением. Это поэмы «Ийман-ислам», «Расул», «Слово к Аллаху», «Мир», «Пять молитв», «Напоминание», «Улетевший в небо». Даже эти произведения трудно отнести без оговорок в жанр духовных песнопений – зикиров. В яркую, пластичную лексику, богатую на интонации ритмику, темперамент творче­ского перевода невольно вплеталось вообра­жение художника. Механического переложения не было и не могло быть – работал Поэт.

Утвердить единую систему ценностей, кото­рую безоговорочно приняли бы все, – задача очень трудная и, наверное, невозможная. Кяэим решал именно ее. Только на интуиции, не ведая философских трактатов, вычленяющих суть религиозного переживания, он знал об изначальной, природной сути человека – его потребности веры. И эта вечная потребность души не только не терпит пустоты – она ее исключает. Перед накатываю­щими волнами истории, размывающими установленный порядок, устойчивые представления о возможном и недопустимом, необходимо было обозначить, дать надежный нравст­венный ориентир. Плотный озоновый слой духа, сотканный из традиций, этикета, разнородного по духовной сосредоточенности языческого мировоззрения, резко, невосстановимо разрывался, раскалывался. И обостренное чувство истории, времени у Кязима отлиты в страстности и даже торопливости, просвечи­вающихся в его религиозно-просветительских произведениях, в которых он сознательно сме­нял «эстетику выражения эстетикой воздейст­вия». Проясняя религиозные символы, рас­шифровывая многослойные и таинственные иероглифы писания, Кязим, конечно, сознавал, что они доступны только для «просветленного» взора. А путь к такой открытости непрост, долог и, вообще, подвластен немногим. Пы­таясь сократить его, он выбирает единственно верный тон – доверительно обращается к каж­дой душе. Передавая же смыслообразующие, смыслоуказующие понятия Корана, Кязим делает акцент на общеценных, ясных постулатах [*].

 Р. Кучмезова

 

*  *  *

Однозначного отношения к религии у него нет: «В одной только вере спасения нет», – скажет он. Поэт мечется в поисках истины, справедливости, помощи народу своему: «В душе для веры места нет, и сил у нее нет для веры», «воля – в терпении». «Я всегда знал огромность и единственность Аллаха», – заявляет Кязим.

Религиозные идеи поэта наполняются непереводимыми, но повествовательно комментируемыми терминами из арабского, турецкого, адыгского. Чтобы довести свои идеи до каждого, Кязим призывает народ проповедовать ислам, осмылить круг жизненных вопросо через веру, через нравственность. В этом отношении интересна поэма «Ийман-ислам». Она состоит из семи частей, написанных бейтами, общая идея которых – приверженность исламу, выполнение всех его заповедей, чем обусловлено обилие экзотизмов, их лексическая неосвоенность. Это скорее экзотизмы широкие, так как они связаны с общностью религии для многих стран мира[*].

Е. Жабоева-Тетуева

 

 

1

 


[*] Философские, эстетические и этические взгляды Кязима Мечиева. Развитие традиций в кабардинской и балкарской литературах. Нальчик, 1980. С. 51–66.

[*] Движение балкарской поэзии. Нальчик: Эльбрус, 1984. С. 89–93.

 

[*] Преодоление трагедии // Джуртубаев М. Душа Балкарии. Нальчик: Эльбрус, 1997. С. 54–65.

[*] Кабардино-Балкарская правда. 1993. 17 сентября.

[*] Кязим Мечиев и современные проблемы развития литератур народов Северного Кавказа. Нальчик, 1999. С. 16–18.

[*]  * «И мой огонь горел…»: Эссе о Слове Кязима. Нальчик: Эльбрус, 1996. С. 46–49.

[*] Проблемы диалектики преемственности в поэзии (на примере балкарской поэзии). Нальчик: Эль-Фа, 2003. С. 51–52.