Никогда я не забуду об одной своей поездке в горы летом 1940 года. Тогда со мной были московский художник и литератор. Мы приехали в аул Безенги. Снежные горы висели над ним так близко, что мне сразу подумалось: если подняться на вершину знаменитой Дых-Тау, надеть бурку и броситься вниз, то прямо упадешь в этот аул. Нам нужно было идти в Шики. До него, наверное, оставалось километра два. Там жил человек, который обворожил меня, вошел в мою жизнь и судьбу с самого моего детства. Я не дал художнику как следует приглядеться к узким улочкам Безенги. Мы поднимались по крутой тропе каменистого склона, прошли мимо полуразрушенной башни. Перед нами возник аул Кязима – Шики. Он прилипал к склону зеленой горы. Мимо него неслась речка, вся в пене от быстроты. Некоторые сакли, грубовато сложенные из камня, напоминали несколько неуклюже построенные башни. Детишки играли на крышах, как при Лермонтове. Когда наш провожатый – мальчик лет десяти – привел нас к маленькому дворику Кязима, а сам вошел в саклю, оттуда очень скоро вышел старик, хромающий на левую ногу и опирающийся на большой посох. Это и был Кязим, хромой от рождения, как Байрон, лучший поэт и мыслитель балкарских гор. Мои спутники, которые видели его впервые, сразу же заметили, как этот человек, с лицом мудреца и глазами ребенка, ладным и крепким обликом естественно сливается с пейзажем родных мест, как ему подходит быть поэтом гор.
Чтобы лучше постичь поэта, надо быть на его родине. Так говорят. И, должно быть, это верно. Но к этому, мне думается, надо еще добавить: чтобы лучше понять любую землю, надо читать ее поэтов. Конечно же, куда глубже понимаешь, чувствуешь и постигаешь поэзию Кязима, побывав на его родине, пройдя по тем тропинкам, где он проходил в вечерних сумерках или на утренней заре, смотрел на снега Дых-Тау и зеленые высоты. Даже молчащие камни и угрюмые утесы здесь говорят о многом. Всё здесь кажется мне книгой, которую раскрыл Кязим в последний свой вечер, – она так и осталась открытой, и я ее читаю, радуясь и плача. Да, родина всякого крупного поэта – всегда раскрытая книга для живых, а его поэзия – обнаженное сердце родной земли, в котором благоухали все розы и которое изранили все клинки на свете, но оно остается вечно живым и вечно праздничным.
Так обстоит дело с любым большим поэтом. Такова и судьба поэзии Кязима. Кто хочет коснуться живого сердца Балкарии, самых тонких струн души нашего народа, почувствовать самое благоуханное в ней, тот должен раскрыть кязимовскую книгу.
В его поэзии, как и в народных песнях и поэмах, со всей честностью и прямотой выражен характер балкарского народа, его смех и раны, мужество и задушевность, в ней гул свадебной пляски и рыдания женщин в черных шалях на похоронах. Поэзия его живописна, как родное Хуламо-Безенгийское ущелье, мудра и лаконична, как пословицы, она чиста, как Совесть народа. В ней мы встретим мягкий разговор с ивой, цветущей у горной речушки, и суровые размышления о смерти и смысле жизни.
Да, о родине поэта. Она очень похожа на поэзию Кязима. Наверное, иначе и не может быть. Когда я приехал в аул Шики, моим глазам открылся мир удивительных контрастов. Узенькие кривые улочки и напротив широкие зеленые склоны, старое ослиное седло из дерева, маленький дворик и рядом бунтующая горная речка, печальный от усталости ослик с опущенными ушами и грызущий удила конь под добротным седлом, нежно колыхающаяся под ветром трава и угрюмый темный утес, задумчивые тропинки за аулом и вскинувшие вершины к небу могучие горы, на которых смешались никогда не тающие снега и тучи. Те же контрасты мы видим и в поэзии Кязима. Он пишет о воробье, который снежным днем сел у него во дворе, и тут же суровые философские размышления о старости и смерти, полные мудрости и мощной образности. Поэт создает удивительно задушевные стихи о своей старой сакле и поднимается до высот трагедии в поэме «Бузжигит». В стихотворениях он обращается к своей корове, псу, кувшину. А в поэме «Раненый тур» с потрясающей силой выражены беды старой Балкарии. В его поэзии узкие улочки горного аула и песчаные аравийские степи, серый камень и фазан с шеей цвета очагового огня живут рядом, в них одинаково сильны живопись и эмоция, предметный образ и чувство.
Когда я смотрел из Шики на открывшийся моим глазам горный простор, мне думалось, что художнику нужна бетховенская мощь, чтобы выразить этот мир Хуламо-Безенгийских гор. Кязим похож на Дых-Тау. Он – гора, которая всегда будет сиять нам. Он гора и зеленое дерево одновременно.
Да, никогда мне не забыть своей последней довоенной поездки в Шики. Я и мои товарищи жили тогда у Кязима несколько дней и видели поэта в родной его сакле, в быту, в кругу простых горцев и семьи, видели его, занятого своими повседневными делами. Мы с ним подолгу беседовали. Что еще лучшего я мог желать! Надо мной летал орел поэзии. Я так хорошо слышал шум его крыл, тень его ложилась на снега вершин, на рыжие скалы и луга перед аулом.
Все в Кязиме вызывало удивление у моих спутников. Но больше всего их удивил такой случай. В клубе колхоза устроили литературный вечер. Кязим сидел с нами за столиком на маленькой сцене. Он читал первым, читал сидя, «читал свои старые стихи, в которых беды ночным снегом, падают в дымоходы саклей горцев. Зал плакал. Плакали старые, неграмотные крестьяне, плакали школьники. Затем стали выходить на сцену один за другим не знавшие грамоты старики и старухи. Они читали наизусть стихи Кязима, Это не могло не удивить любого. Такое встречается очень и очень редко.
Легко было подумать, что стихи Кязима жили, подобно пословицам, в душе народа, именно народа, а не только определенного круга читателей.
К большой радости той моей поездки к Кязиму теперь примешалась и большая боль, боль, которая никогда не пройдет. В те дни мы, счастливые и праздничные, не знали что так близка катастрофа войны. Я не ведал, что больше никогда не встречу Кязима, что это последняя наша встреча и мне больше не удастся посмотреть в его глаза, в которых горел огонь вечной поэзии, сияли горы, горели раны родной земли. В этих глазах клубились столетия, их мудрость и муки, их радость и боль. Эти глаза смотрели на нас, как сквозь века, они были глазами народа. Через много лет я снова увидел аул Шики, но Кязима не суждено было увидеть. Родной аул, где он прожил восемьдесят пять лет, ему пришлось покинуть. В 1944 году он со всеми своими земляками был увезен в Среднюю Азию и вскоре умер в Талды-Курганской области. В далеких степях навсегда закрылись глаза великого поэта гор. Ему не удалось перед смертью взглянуть на вершины. А он больше всего был близок к вершинам, его стихией была высота. Горный орел не может жить без гор, как рыба без воды, и он угас. Жизнь и поэзия его были полны драматизма, и смерть оказалась трагической, – он умер далеко от родных ущелий.
Я пожимал его добрую руку, лучшую руку в наших горах, прижимался щекой к его жесткой бороде, знал счастье общения с великим мастером. И я снова через много лет, после огня и дыма войны, изведав горький хлеб изгнания, вернулся в аул Шики посмотреть на остывшие камни очага Кязима. Дых-Тау все так же сияла снегами, пенная от быстроты речка все так же неслась вниз, дворик поэта зарос травой, за речкой перед аулом еще стояла полуразрушенная его кузница, где десятки лет он ковал железо и слагал стихи. Так же задумчиво тянулись тропы за аулом, где мы бродила. Я снова увидел на зеленой траве тень пролетавшего орла. А Кязима не было. Но удивительный горный мир, над которым пролетал лермонтовский Демон и после изгнания из рая впервые удивился земной красоте, этот полный поразительных красок мир, воспетый Кязимом, снова лежал передо мной, как раскрытая вечная книга.
Кязим Мечиев в поэме «Раненый тур» сокрушается, что у горцев нет печати, нет книгоиздания. Поэт родился в 1859 году. Лев Толстой еще был молодым офицером. Кязим являлся современником Важа Пшавела и ровесником Коста Хетагурова. Он родился у народа, который не имел письменности и печати. Однако он был поэтом-письменником и свои балкарские стихи записывал арабскими буквами. Как ни странно, Кязим никогда не пел свои стихи, хотя их пели все – жена поэта, его сестры, дочери, сыновья и весь народ. Но читал он собственные стихи прекрасно, очень своеобразно. Хорошо помню эти неповторимые кязимовские интонации – то проникновенно горестные, то энергичные, похожие на орлиный клекот, то задорные, как при рассказе народного анекдота о Ходже Насредине, то мягкие, как шелест травы или дрожание зеленого листа.
Кязим самозабвенно любил жизнь, людей, любил весь мир, его краски, как всякий подлинный художник. Потому-то ему были так ненавистны несправедливость, насилие, гнет. Первые его стихи отмечены 1890 годом. В старом мире на каждом шагу поэт видел бесправие, насилие, горе. О них говорил он в своих стихах со всей откровенностью и честностью, беспощадно и бесстрашно. У него были очень зоркие и чистые глаза, полные мудрости и страдания, глаза гуманиста. Талант и жизнелюбие – вот его первая черта. Горевал поэт и протестовал против зла из глубокой любви к жизни. Иначе он не стал бы поэтом в старой Балкарии, сидел бы спокойно и ел свой черствый кусок чурека. Острое чувство несправедливости и смелый протест против нее, это свойство всех больших художников, было в полной мере присуще и Кязиму. Его огромная искренность сродни сокрушительной искренности Александра Блока. Только остается сожалеть, что судьба и обстоятельства его жизни не дали Кязиму так же хорошо знать русскую литературу, как восточную. Ведь он во многом близок и к Лермонтову. Как обогатило бы Мечиева хорошее знание великой и честнейшей русской поэзии. Жаль, что он только в старости соприкоснулся и ознакомился с нею. Такие кязимовские шедевры, как «Раненый тур» – это горестные сетования, бунт и мятеж против мира жестокости, защита угнетенного народа и человека. Они потрясают нас до сих пор не только поразительной образностью, но и своей обнаженной правдой.