Телевикторина

КЯЗИМ: Мельпомены слово

Рассказывает Ибрагим Маммеев [*]

В конце сороковых годов я несколько раз видел Кязима. В то время занимался в театральной студии, которой руководил Аккаев. Нас учили не только основам сценического искусства, но и наблюдательности, для чего проводились своего рода психологические тренинги, в ходе которых надо было вжиться в образ, вычленить в человеке главное. Когда я впервые увидел Кязима, о котором раньше много слышал от руководителя нашей студии, от Керима Отарова, то в первое мгновение был несколько разочарован. Передо мной предстал внешне ничем не отличимый от других старичок, роста невысокого, сильно хромающий. Но стоило взглянуть в его лицо – мудреца и мыслителя, но стоило услышать его голос – поэта и остроумца, и я мгновенно попал под обаяние этого великого старца. Казалось, буквально на глазах он вырос, стал намного выше, а вокруг его головы вспыхнуло сияние – это был свет глубины и чистоты, искренности и познания. Я понимаю всю гиперболичность сказанного, но именно таким – просветленным великаном духа – он запечатлелся и остался навсегда в моей памяти.

Прошли годы, я познакомился с творчеством Кязима, зрело желание написать о нем что-то свое, личное, выстраданное. Оно, это желание, еще более окрепло после глубокого, вдумчивого доклада, подготовленного Кулиевым к мечиевскому юбилею. Поделился с Кайсыном своей задумкой – написать пьесу о Кязиме. Он горячо одобрил, спустя год поинтересовался, насколько я продвинулся, кое-что даже посоветовал, тем самым как бы дал мне творческий наказ. Материала – живого, человеческого, зримого – не хватало. Поехал в Безенги, разговаривал с людьми, близко знавшими Кязима. Решил в построении сюжета оттолкнуться от конфликта между жителями Безенги и Хулама, возникшего по причине нехватки воды, особой роли поэта в разрешении этого спора. Желание построить пьесу на биографических моментах не нашло воплощения, тогда я обратился к мечиевским произведениям, и что-то стало вырисовываться. Если посмотреть, вся моя пьеса основана на его стихах.

Пьеса начинается с картины, где показана кузня Кязима. Он кормит птиц, бросая им хлебные крошки. Помните строчки о воробье: «Накрошу тебе я хлеба, подкрепись-ка поскорей…». Потом к поэту приходят девушки со своими печалями. Опять же действие развивается на основе стихотворения «Сетования девушки». Затем в кузницу прибегают две женщины, сообщают, что у них отняли воду княжеские слуги. Кязим с князем разговаривает, объясняет, что вода общая, принадлежит всем, ссылается на Коран. В это время княгиня собирает в комнате женщин и девушек, где одна из них – Сакинат привязывает платок. Суть этого обычая в том, чтобы гость сделал женщинам подарок. Появляется князь. Увидев платок, он посылает своего слугу за конфетами. Сакинат очень понравилась князю, но он женат. Тогда князь продает девушку старику, который у него служит... Сюжетно это знаменитая мечиевская «Жалоба».

Одним словом, стихи Кязима – стержень пьесы, которая заканчивается приходом Советской власти, а Сакинат становится председателем сельсовета. Напомню, что происходило это в 1965 году. Попробуй скажи, что Кязим принимал участие в хадже, был лицом духовным, – пьесу мгновенно зарубили бы еще на подступах к сцене. Но и утверждать, что Мечиев был революционером, – значит нарушить историческую достоверность, пойти против истины. Революционность его была в другом – всечеловечности, понимании, что все люди – братья по крови. Многие месяцы я пытался не попасть в идеологические капканы, и наконец додумался, как можно обойти эти на самом деле неразрешимые противоречия, – включил в пьесу спор между настоящим муллой и Кязимом. Суть спора в том, что эфенди упрекает поэта в написании светских стихов, а Кязим ему отвечает, что в его строчках – правда, ибо они о том, что он видит. И коль даже в Мекке бедные испытывают нужду, значит, Аллах на стороне богатых.

Когда я дал пьесу «Раненый тур» режиссеру Моисееву для ознакомления, через какое-то время он попросил меня принести ему книгу стихов Кязима. А потом сказал, что считает себя счастливым режиссером, так как ему предстоит поставить пьесу о неординарном человеке, великом поэте. Он захотел побывать в местах, где жил Кязим. Мы поехали, побродили по развалинам Шики, осмотрели знаменитую кузницу, наш художник Урусов сделал эскизы. На обратном пути зашли в один дом, где никого не было: сенокос, все в горах. Попили айрану, закусили кукурузным чуреком, я оставил записку хозяевам о том, что мы у них были. Моисеев после этого сказал, что сегодня он отчетливо увидел образ Кязима – высокого, как горы Балкарии, бездонного, как небо над ними, чистого, как реки заоблачной страны, открытого, как душа народа.

Воплотить на сцене внешний облик поэта было, на первый взгляд, как будто не трудно – хорошо помню, как он ходил, как палку держал, разговаривал. Но ведь надо было суметь передать богатейший внутренний мир, работу сердца и ума, душевную просветленность. Как и атмосферу того времени, чувства и настроения людей, создать образы – узнаваемые и близкие сидящим в зале. Слезы в глазах зрителей, реплики из зала, свидетельствующие о непосредственности восприятия, долгие несмолкающие аплодисменты и вызовы актеров на сцену – все это говорило, что пьеса нашла своего зрителя, живой отклик в его душе.

Впоследствии я обратился к кязимовскому «Бузжигиту» – написал пьесу по мотивам этой поэмы. Правда, кое в чем от первоисточника пришлось отойти. Так, Бузжигит у меня едет в город не просто так, а его посылает учиться отец. Он попадает на строительство ханского дворца, встречает дочь хана. Мать Бузжигита оказывается здесь же в результате набега. Он встречается с матерью, когда с нее требуют налог. Бузжигит платит налог, тут и выясняется, что это его мать... В этой пьесе я играл хана.

У балкарцев немало было образованных людей, но знания еще не талант и гибкость ума отнюдь не свидетельство божьей десницы. Главное, что ты отдал другим. И в этом смысле судьба Кязима неповторима – он растворился в народе и стал им. В каждом из балкарцев есть мечиевская кровинка, ибо в душе каждого живет его слово.

 

Рассказывает Алексей Шахмурзаев [*]

В утро выселения я проснулся очень рано – от голосов, плача, суеты. Мне было пять лет, и мы жили в Нижнем Чегеме в доме моей тети. Из разговоров взрослых я понял, что к нам пришла большая беда. Матери не разрешили взять швейную машину, но сказали, что нужно как можно больше захватить еды. Видел, как соседи спешно резали баранов, складывали в мешки еще дымящееся мясо. Потом всех повели в центр селения, где стояли военные машины. Нас загрузили в последнюю. В Нальчике посадили в вагоны. Уже в пути отец по карте определил, что нас везут в Казахстан. В Астрахани нас догнала телеграмма о том, что наша семья может вернуться, так как отец являлся ленинским орденоносцем. Отец отказался.

Имя Кязима я услышал впервые именно в вагоне. Женщины пели протяжные печальные песни, говорили, что их написал Кязим-хаджи. А в Казахстане имя его, стихи его я слышал от взрослых часто – люди вспоминали о родине, мечтали о возвращении, и слово Кязима несло с собой и утешение, и надежду. Жили мы в селе Каракулус Кургайского района Джамбульской области – в семи километрах от границы с Киргизией, в 60 километрах от Фрунзе. И на базар ходили уже в Киргизию.

То, что Кязим бывал в нашем доме, я узнал уже в Казахстане. Бывало, отец в долгие зимние вечера – электричества не было, печку топили соломой – рассказывал нам о Мечиеве. Каким он был, что говорил, как поступал, что написал. Когда на селение обрушился сель и много людей погибло, выразить соболезнование верхнечегемцам пришел и Кязим-хаджи. Он остановился в доме моего деда Османа. Отец рассказывал, что Кязим сказал ему так: «Сынок, тебе, конечно, известно, что чем больше другим отдаешь, тем меньше у тебя остает­ся. А знаешь ли ты, что в мире есть нечто – чем больше его ты отдашь, тем больше у тебя его прибавится? Это знания», – пояснил Кя­зим, и ответ его отец запомнил на всю жизнь, часто повторяя нам эту притчу-загадку. Потом Кайсын Кулиев написал пьесу об этом – «Есть на свете любовь». (В ней я, кстати, сыграл роль учителя Салима, про­тотипом которого являлся мой отец. Мой герой часто цитировал са­мого Кязима, повторяя историю, рассказанную мне отцом).

Я участвовал в школьной самодеятельности, мы ставили небольшие пьесы, доверяли мне роль конферансье. И поэтому, когда вернулись на родину, меня сразу приняли в театр – в 1957 году его восстановили при кабардинском театре, а первой постановкой стала пьеса И. Боташева «Рассвет в горах».

Начались репетиции – мне дали роль пулеметчика Махмуда, но выйти на сцену не пришлось: призвали в армию. После службы я вернулся в театр. Играл – и много, в том числе и в спектакле Ибрагима Мамеева «Раненый тур». Именно в процессе работы над пьесой мне открылось значение и величие мечиевского гения, его судьбоносность, его великая миссия.

Кязима играл сам Ибрагим. В процессе репетиций и автор, и режиссер все время дополняли, дописывали образ Кязима, но все-равно ощущалась какая-то неудовлетворенность. Тогда режиссер и предложил съездить на родину поэта. Поехали в Безенги почти всей труппой. По горной тропе добрались до Шики. Мертвое селение – трава да камни, ощущение трагической безысходности и одиночества. Постановщик спектакля Моисеев был очень внимателен, скрупулезен, вдумчив, видно было, что для него эта поездка в горы – продолжение сценической работы. И действительно, после возвращения кое-что в пьесе было изменено, появился ряд новых эпизодов, в других по-иному расставлены акценты. Увиденная и прочувствованная нами реальность воплощаемого на сцене художественного произведения придала ему и большую достоверность, и узнаваемость. Пьеса имела большой успех.

Моя роль в этой постановке была эпизодичной: в соседнем селении, в Чегеме, на той стороне хребта, умер человек. Моему герою надо выразить соболезнование родственникам усопшего. Идти пешком долго и далеко, и он просит хозяина, у которого батрачил, лошадь. На обратном пути у лошади оторвалась подкова, поэтому мой герой решает пойти к кузнецу Кязиму, чтобы подковать лощадь. Но войти в кузню мой герой долго не решается – он знает, каким уважением пользуется Кязим в народе, как он занят. Мечиев сам замечает моего героя, подходит к нему, интересуется, чем может помочь. После рассказанной истории бросает свою работу и начинает ковать подкову. Вот и вся сцена. Но до чего же было мое удивление, когда через несколько месяцев группа московских критиков, приехавших в Нальчик для анализа репертуара балкарского театра, начала обсуждение спектакля «Раненый тур» с моей роли. А было сказано примерно следующее: «Образ этого человека – как он пришел, как был одет, как разговаривал – стал для нас ключиком к пониманию всего спектакля, личности Кязима».


Пришлось мне участвовать и в другой постановке о Кязиме – по пьесе Алима Теппеева «Тяжкий путь». Мой тюркоязычный герой родом с Кавказа, нищенство привело его в дом, где жил Кязим. Происходит короткая встреча, в ходе которой поэт делит пополам краюху хлеба, одну половину отдает моему герою, внимательно вглядываясь в его лицо. Второй эпизод уже из финала – поэт умирает. Перед этим он вытаскивает из своего кушака носовой платочек, в который завернута земля из Безенги, завещая рассыпать эту землю на его могиле. Мой герой раскрывает молитвенник, читает заупокойную молитву…

Некоторые критики говорят, что Кязим – это частица нашего народа, а мне кажется, что данное утверждение не совсем верно, – Кязим – сам народ.

ТЯЖКИЙ ПУТЬ [*]

 

Темнеет. Слышится топот копыт.

Пятно света ложится на лицо спящего Кязима. Топот конницы то приближается, то удаля­ется. Потом становится тихо. И вот звучит песня о Солтанхамиде.

 

Свет падает теперь и на человека в бурке и белом башлыке, стоящего возле Кязима.

 

СОЛТАНХАМИД. Я, сын Калабековых, Солтанхамид, был чегемцем. Очень любил смотреть в лунную ночь на наш аул с горы Илькарги. В тот день, когда в своей груди остудил пулю, выпущенную в Кирова, мне исполнилось тридцать три года. Чегем был полон скорби, а я, мертвый, полон гордости. Прошло время, и в ауле слышались побед­ные возгласы и веселые песни. Потом пришли вести о большой войне, на которой чегемцы сражаются мужественно, не щадя своих жизней. А как же иначе! Предательство и трусость испокон веков осуждались в горах. Нынче же на кладбище никто не приходит. Не ведаю, где мой народ. Оттого и не спится в могиле. Не разверзлась земля, не опроки­нулась скала Капчагай над чегемскими аулами, так куда же исчезли мои сородичи?

Кязим, как будто в ознобе, пытается сильнее укутаться в свой бешмет, но не отвечает пришельцу.

 

Когда нет рядом живых, и мертвым нет покоя.

 

С Кязимом происходит что-то странное, будто он не сам встал, а кто-то поднял его на ноги и тянет за собой по скользящей дороге.

 

Кязим... Хаджи Кязим...


КЯЗИМ (замедляя шаг). Нет ли вестей от моей бедной сестры?


СОЛТАНХАМИД. Кязим, погоди... Не узнаешь меня?


КЯЗИМ. Голос твой мне знаком. (Поглядывает на него.) Кто ты? Что ищешь?


СОЛТАНХАМИД (подходит очень близко к Кязиму, но Кязим пытается не допустить его приближения).

Все еще не узнаешь, хаджи? (Поет.)


Ни угрозы, ни злословье

Не сломили смельчака...

 

КЯЗИМ (вдруг оживляется и поет с ним).

 

Конь его, обрызган кровью,

Прискакал без седока...

 

СОЛТАНХАМИД. Кязим, бог щедр, я нашел тебя! (Хочет обнять земляка, но Кязим все еще сопротивляется.)

КЯЗИМ (продолжая отстраняться от него).

 

Смелого исполнен духа,

Пал в бою Солтанхамид, –

Пусть же будет легче пуха

Та земля, где он лежит.

 

СОЛТАНХАМИД (снимает бурку и хочет укрыть ею Кязима). Входи в бурку, Кязим. Там тебе будет тепло.

КЯЗИМ (палкой своей отбрасывает бурку от себя). Бедный, ты же погиб тогда? Уходи, я не готов умереть.

СОЛТАНХАМИД (весело). Я был абреком. А абреку нет смерти, Кязим!

КЯЗИМ. Ты был святым мучеником. И погиб как смельчак. Я доволен тобою, но оставь меня.


СОЛТАНХАМИД. На могилы наши никто не приходит. Мы забы­ты. Нам вдвойне нелегко.


КЯЗИМ. Ну, все мы теперь мухаджиры. Странники. Вы счастли­вые, вы лежите в своей земле.


СОЛТАНХАМИД. Кязим, как ты говоришь! Что может быть не­счастнее, чем кладбище, оставшееся без людских жилищ рядом? Ты же мудрец, Кязим, вразуми и успокой меня. Мертвые готовы разрыть свои могилы...


КЯЗИМ. Были же ученые парни, большевики. Их спроси.


СОЛТАНХАМИД (обиженно). И их не вижу на земле.


КЯЗИМ. Под землей легче найдешь. Тебе они ближе. Оставь меня.


СОЛТАНХАМИД. Не могу понять, Кязим. Твой голос всегда зву­чал уверенно, спокойно. Теперь же ты раздражен, растерян. Помнит­ся, ты писал: «Советская власть – Это ствол золотой, Кто враг этой власти – Тот враг моих гор...» Так ты учил нас.


КЯЗИМ. И теперь я повторяю это. Это было правильное слово.


СОЛТАНХАМИД. Как же тогда?


КЯЗИМ (выйдя из себя). Что ты заладил, Солтанхамид! Как же ты тогда, как же ты тогда... Иди лежи в своей могиле. Что ты ходишь среди живых!

 

Некоторое время оба напряженно молчат.


СОЛТАНХАМИД. Кязим, ты знаешь, я не был малодушным. Уми­рая, просил близких, чтоб не лили из-за меня долгие слезы. Но пришли дни, когда впору и самому плакать. Где мой род? Где аулы в Чегеме? Если увезли живых, почему мертвых тоже не переселяют? Как мне лежать в своей могиле, Кязим?


КЯЗИМ (силясь одолеть волнение). От горя не знаю, что говорю. Понимаю, не от праздности ходишь, мучая свои мертвые кости.


СОЛТАНХАМИД. Что за суд такой? Что за насилие? Ты, знаю­щий, что было, что будет, сказавший, что Советская власть – это ствол золотой, скажи, что стряслось на родной земле?


КЯЗИМ. Не в Советской власти дело, это знаю. И ты знай, Сол­тан­хамид! Ты отдал жизнь за нее. И вправе спросить меня, почему все это случилось, покуда жива Советская власть? Да, власть Советов – это золотое дерево. Но ведь плодами могут воспользоваться и грабитель, и палач, и пророк. Дерево не всегда может распознать, где праведник, а где злодей. Дело дерева – давать плоды.


СОЛТАНХАМИД. Кязим, ты не обижайся, но эта твоя проповедь похожа на то, что плохой сон хочешь по-хорошему истолковать. Что за власть, которая не знает, кто и с каким намерением приходит к ней и лезет на ее высоты?! Лучше уж скажи, что золотое наше дерево попало в руки злоумышленников.


КЯЗИМ. Так не может быть, Солтанхамид. Так не должно быть. Но то, что есть какой-то великий обман, это... правда.


СОЛТАНХАМИД. Тогда какая же это власть народа? Если обман­щик какой-то или даже стая злоумышленников могут целые народы ошельмовать и обездолить? Если другие большие народы, глядя на все это, терпят? Такова разве была цель революции?


КЯЗИМ. Говоришь, народ...


СОЛТАНХАМИД. Я говорю о больших народах.


КЯЗИМ. Вот и моя боль в этом. Чего не ведаю, о том не говорю. Колдовство какое-то. Кто-то напоил народы каким-то бражным зель­ем, травой усыпляющей и лишил их способности видеть, слышать, рассуждать здраво. Если не так, то почему, когда арестовывали и уничтожали таких сынов народа, которые составляли его гордость и честь, все молчали? И ты сам, Солтанхамид... Пока насилие не обож­гло твою собственную печень, ты спокойно лежал в своей могиле. Или же думал, если что совершается вдали от твоей земли, не может достичь твоего кладбища? Или же там, где попирается честь одного человека, там не может пострадать честь народа? Или же рука, кото­рая поднимается на честь и достоинство одного человека, может удер­жаться от соблазна погубить целый народ? Ты в восемнадцатом году прикрыл собою посла народов Кавказа Кирова... Это был поступок горца, джигита. Но ведь и его потом убили! Скажешь, и тут Советская власть виновата? Мы, наверное, поспешили объявить о своей реши­тельной победе. Так бывает в горах, когда бушуют паводки. Дождь перестал, а потоки долго еще грохочут, переворачивая и передвигая камни. (Подумав.) И теперь... Если хочешь, чтобы твой народ выжил и, дождавшись суда над насилием, снова наладил свою жизнь, не враждуй с Советской властью, а защищай ее, как прежде. Не меньшая опасность над нею нависла, если ее именем народы уничтожаются.

СОЛТАНХАМИД. Как всегда, далеко смотришь, Кязим. Это я вижу. Но все сомневаюсь. Власть, которая однажды поддалась, поко­рилась воле злоумышленников, может ли она вернуть доверие к себе? Быть той властью, которая нужна вам? Нам-то все равно теперь...

КЯЗИМ. Отчего же не лежишь, если все равно? Никому не все равно. Ни живым, ни мертвым. Так что внемли моим словам, как прежде.

СОЛТАНХАМИД. Не знаю. Я в глубоком сомнении. (Уходит.)

КЯЗИМ (словно сквозь сон). Вернет она свою славу. Обязательно вернет. Теперь же... не те семена в ее пашню бросают. Никак не выходит из головы старинное стихотворение. Свободу обрели рабы. И в лес пошли, чтоб жертвенный огонь возжечь. Большое пламя развели и... лес они сожгли. Астофируллах... И лес они сожгли... (Вздрагива­ет.) Что я болтаю! Аллах, зря ли я поверил в свет справедливости? Вся жизнь моя из одних сомнений и заблуждений.

 

Вместо послесловия

…В декабре 2001 года, собравшись навестить заболевшую подру­гу, у Республиканской клинической больницы встретила Фатиму Бачиеву. «Ахмат совсем плох… Надежды не осталось…» – она плакала, а я не могла поверить, хотя последний раз видела Ахмата еще весной. Он был молод, бодр, здравомыслящ, озабочен многочисленными проблемами. Пожалуй, несколько мрачным был тон того разговора, но я отнесла это к мимолетному плохому настроению, что свойственно творческим личностям, но не к уже начавшейся, как оказалось, редчайшей болезни, которую даже диагностировать-то удалось, к не­счастью, слишком поздно. В общем, в декабре врачи уже ничего не обещали, ничего не скрывали от жены – каких душевных трат стоило ей это знание и каждодневное сокрытие его от Ахмата…

На следующий день мы увиделись в больничной палате – Ахмат был несколько бледен и слегка одутловат, смущен своим положением долго болеющего человека. Он шутил с медсестрой, ставящей ему капельницу, – рука его, сжимающая кулак, не была слабой и безвольной.

Конечно, почти все время мы говорили о театре, о Кязиме Мечиеве, личность которого Ахмату удалось так талантливо воплотить на сцене, о высокогорном безлюдном Шики, где есть сакля и кузня поэта, но нет его души, ибо прах его и наковальня не в одном месте находятся, как того хотел сам старец. Мы обсуждали московскую постановку «Иванова» с Виталием Соломиным в главной роли – Ахмата интересовали мельчайшие детали сценографии и реакция публики. Потом он рассказал о большой удаче родного театра – недавней премьере «Йермы» по пьесе Г. Лорки, где неожиданно ярко раскрылось актерское дарование Асият Жабеловой. В общем, назавтра мы уговорились встретиться, чтобы я смогла записать, как Ахмат работал над ролью Кязима, чтобы это стало страничкой будущей книги о Мечиеве. Но завтра уже не настало, рабочего «завтра» не вышло – Ахмат лежал в реанимации, шли последние часы его жизни, и он шептал своему ближайшему другу Магомеду Атмурзаеву: «Говори тише, видишь, им плохо…» Значит, он не думал о смерти и не чувствовал ее приближение, раз продолжал сочувствовать другим, продолжал воспроизводить в собственном сознании эмоции чужих людей, через которые можно постичь душу, боль, стремления другого, иного, нежели Ахмат, субъекта. Такой принцип сочувствия помогал ему в работе над разноплановыми ролями в театре, в межличностном общении.

Он был очарован мышлением и театром древних Греции и Рима, а сам театр воспринимал как поэзию, исполненную плоти и крови, предельно человечным организмом, неразрывно связанным с жизнью. Если бы он не верил, что театр способен развивать и возвышать нравственность, обогащать духовное видение мира, то не пошел бы в двадцать два года учиться на актера. Открывшееся творческое призвание мучило приобщенностью, особой приближенностью к вечным проблемам человека, в театре решаемым языком трагедии. Софокл показывал людей такими, какими они должны быть, а Лорка – какие есть на самом деле. Ахмат мечтал сыграть Гамлета и короля Лира, но столь масштабные проекты в Нальчике по многим причинам пока что являются делом невозможным. Разочарование от отсутствия постоянной увлеченной работы над глубокими образами и соответствующая этому состоянию творческая невостребованность научили его ценить успехи других – он искренне радовался удачам кабардинского и русского театров, коллег по сцене.

В театре говорят – Ахмат был лучшим. Некому сегодня сыграть Герострата – спектакль сняли с афиши. Кто сумеет заменить Ахмата в «Тяжком пути»? Когда-нибудь это произойдет, но тогда будет другой Кязим, а ахматовский уже вошел в народ, уже живет таким, каким его сыграл Бачиев. Степень совпадения – и это общее мнение – с реальным Кязимом предельно высокая, и отсвет трагичнейшей судьбы поэта падает на актера. Вжившись в образ, Ахмат стал степеннее, рассудительнее, даже походка его заметно изменилась. Но уже не спросить у Ахмата, снился ли ему мудрец, что подсказали люди, а о чем догадался сам актер…

О личности Ахмата Бачиева мы беседовали с театральным режиссером Магомедом Атмурзаевым. Вот фрагмент его рассказа.

«Я знал его с 1972 года, и мы считали его старшим. Не столько по физическому возрасту – между нами было чуть более пяти лет разницы, как по духовному развитию. Он был более эрудирован­ным, более начитанным, прекрасно владел своим телом, хорошо танцевал. Кстати говоря, в детстве был принят в ансамбль «Кабардинка». В студенческие годы наиболее ярко проявился его талант лидера, помнится, он даже позволял себе спорить с педагогами.

Актер не может быть хорошим, если его душа пуста. А наполняют душу прежде всего родители – они дают жизнь ростку и от них в первую очередь зависит, какую силу, внутреннюю глубину наберет этот росток. Ахмату повезло – его душу наполнили теплом и светом, добротой и искренностью, чистотой и знаниями. Когда я говорю об этом, вспоминаю его в роли софокловского Креонта. Он так играл, настолько глубоко вошел в роль, пытаясь найти оправдание своему герою, что мне не Антигону было жаль, а его Креонта. У него всегда был свой собственный взгляд на роль.

Помнится и 1990 год, когда я, тогда четверокурсник, взял для дипломной работы пьесу сирийского драматурга «Султан и Сол­тан». Главную роль предложил сыграть Ахмату. Вначале мы никак не могли понять друг друга. Его герой впервые появляется перед зрителем чуть навеселе, отсюда и складывается отношение к нему – ироничное, легкое. А Ахмату не удавалось расслабиться. То ли я не так объяснил, то ли он меня не совсем понял, но мы долго не могли найти взаимопонимания. Таким растерянным я его никогда не видел. Говорил, что никак не может вычленить в роли главное. Тогда я предложил взять в руки какой-нибудь предмет, имеющий отношение к состоянию его героя. Где-то он нашел бокал. И весь образ выстроил именно на нем. Что он вытворял с этим бокалом, трудно передать словами, и все у него сразу стало получаться.

В нашем театре Ахмат поставил сказку «Волшебная свирель», но мечтал о «Гамлете». Не случилось… Мы с ним сделали телеспектакль, где он вспоминал свои роли и образы. И в ретроспективе этой ощутимо проскальзывают нотки прощания. Я думаю, у него было ощущение близкого ухода.

Должен существовать некий тандем актера и режиссера. У нас с Ахматом сложился такой тандем. Сложилось своего рода душевное соприкосновение. Даже мои родные братья и сестры не так часто бывали в моем доме, как Ахмат. В последнее время он очень болезненно воспринимал все… Наша беда, что, пытаясь выжить, мы не замечаем душевных потерь. Обычные люди могут как-то приспособиться к такой жизни, сделав вид, что бездушие – нормальная форма существования. Ахмат, человек легкоранимый, не смог. Тем более, что постоянно надо было думать о хлебе насущном…

…Когда Ахмат находился на сцене один, невозможно было отвлечься ни на мгновение, так завораживало его душевное богатство, его глаза. В одном из французских фильмов более минуты мы видим глаза актера – я о Жане Габене. Вся палитра человеческих чувств в этих глазах. Такие же умные, пронзительные, вернее, пронзающие глаза были у Ахмата. Они завораживали зрителя, увлекали его.

Для меня он был как старший брат, а в творческом плане – моей второй половиной. Перед тем как взяться за спектакль, постановку, я всегда с ним советовался. Мы частенько до хрипоты спорили с ним, засиживались допоздна. Когда я решил поставить «Йерму», он был категорически против, противился моему решению. Но я все же приступил к работе. По болезни он не приходил на репетиции, хотя и был занят в пьесе; потом ему стало еще хуже, мне пришлось ввести другого актера. Но на сдачу он пришел. И был, как сам сказал, потрясен. Он был и на премьере, я видел, как он радовался успеху товарищей.

…В последнее время мне очень нелегко. Если бы он был рядом, вероятно, что-нибудь подсказал, нашел слова ободрения, которые в его устах – не сочувствие, а искреннее сопереживание. Мне очень сильно не хватает этого человека. И больно, что подобного ему в жизни уже не будет…»

Ушел Ахмат. Не договорив, не доиграв, не досказав.

Ушел актер, остался балкарский театр, и в его истории – бачиевская страница.

 


[*] Литературная запись от 6 февраля 2003 г.

[*] Литературная запись от 6 февраля 2003 г.

[*] Теппеев А. Тяжкий путь: Трагедия в 2 ч. Отрывок //Так это было: Национальные репрессии в СССР. 1919–1952 годы: В 3 т. М.: «Инсан», 1993. Т. 2. С. 289–292.