Телевикторина

Пришлось мне участвовать и в другой постановке о Кязиме – по пьесе Алима Теппеева «Тяжкий путь». Мой тюркоязычный герой родом с Кавказа, нищенство привело его в дом, где жил Кязим. Происходит короткая встреча, в ходе которой поэт делит пополам краюху хлеба, одну половину отдает моему герою, внимательно вглядываясь в его лицо. Второй эпизод уже из финала – поэт умирает. Перед этим он вытаскивает из своего кушака носовой платочек, в который завернута земля из Безенги, завещая рассыпать эту землю на его могиле. Мой герой раскрывает молитвенник, читает заупокойную молитву…

Некоторые критики говорят, что Кязим – это частица нашего народа, а мне кажется, что данное утверждение не совсем верно, – Кязим – сам народ.

ТЯЖКИЙ ПУТЬ [*]

 

Темнеет. Слышится топот копыт.

Пятно света ложится на лицо спящего Кязима. Топот конницы то приближается, то удаля­ется. Потом становится тихо. И вот звучит песня о Солтанхамиде.

 

Свет падает теперь и на человека в бурке и белом башлыке, стоящего возле Кязима.

 

СОЛТАНХАМИД. Я, сын Калабековых, Солтанхамид, был чегемцем. Очень любил смотреть в лунную ночь на наш аул с горы Илькарги. В тот день, когда в своей груди остудил пулю, выпущенную в Кирова, мне исполнилось тридцать три года. Чегем был полон скорби, а я, мертвый, полон гордости. Прошло время, и в ауле слышались побед­ные возгласы и веселые песни. Потом пришли вести о большой войне, на которой чегемцы сражаются мужественно, не щадя своих жизней. А как же иначе! Предательство и трусость испокон веков осуждались в горах. Нынче же на кладбище никто не приходит. Не ведаю, где мой народ. Оттого и не спится в могиле. Не разверзлась земля, не опроки­нулась скала Капчагай над чегемскими аулами, так куда же исчезли мои сородичи?

Кязим, как будто в ознобе, пытается сильнее укутаться в свой бешмет, но не отвечает пришельцу.

 

Когда нет рядом живых, и мертвым нет покоя.

 

С Кязимом происходит что-то странное, будто он не сам встал, а кто-то поднял его на ноги и тянет за собой по скользящей дороге.

 

Кязим... Хаджи Кязим...


КЯЗИМ (замедляя шаг). Нет ли вестей от моей бедной сестры?


СОЛТАНХАМИД. Кязим, погоди... Не узнаешь меня?


КЯЗИМ. Голос твой мне знаком. (Поглядывает на него.) Кто ты? Что ищешь?


СОЛТАНХАМИД (подходит очень близко к Кязиму, но Кязим пытается не допустить его приближения).

Все еще не узнаешь, хаджи? (Поет.)


Ни угрозы, ни злословье

Не сломили смельчака...

 

КЯЗИМ (вдруг оживляется и поет с ним).

 

Конь его, обрызган кровью,

Прискакал без седока...

 

СОЛТАНХАМИД. Кязим, бог щедр, я нашел тебя! (Хочет обнять земляка, но Кязим все еще сопротивляется.)

КЯЗИМ (продолжая отстраняться от него).

 

Смелого исполнен духа,

Пал в бою Солтанхамид, –

Пусть же будет легче пуха

Та земля, где он лежит.

 

СОЛТАНХАМИД (снимает бурку и хочет укрыть ею Кязима). Входи в бурку, Кязим. Там тебе будет тепло.

КЯЗИМ (палкой своей отбрасывает бурку от себя). Бедный, ты же погиб тогда? Уходи, я не готов умереть.

СОЛТАНХАМИД (весело). Я был абреком. А абреку нет смерти, Кязим!

КЯЗИМ. Ты был святым мучеником. И погиб как смельчак. Я доволен тобою, но оставь меня.


СОЛТАНХАМИД. На могилы наши никто не приходит. Мы забы­ты. Нам вдвойне нелегко.


КЯЗИМ. Ну, все мы теперь мухаджиры. Странники. Вы счастли­вые, вы лежите в своей земле.


СОЛТАНХАМИД. Кязим, как ты говоришь! Что может быть не­счастнее, чем кладбище, оставшееся без людских жилищ рядом? Ты же мудрец, Кязим, вразуми и успокой меня. Мертвые готовы разрыть свои могилы...


КЯЗИМ. Были же ученые парни, большевики. Их спроси.


СОЛТАНХАМИД (обиженно). И их не вижу на земле.


КЯЗИМ. Под землей легче найдешь. Тебе они ближе. Оставь меня.


СОЛТАНХАМИД. Не могу понять, Кязим. Твой голос всегда зву­чал уверенно, спокойно. Теперь же ты раздражен, растерян. Помнит­ся, ты писал: «Советская власть – Это ствол золотой, Кто враг этой власти – Тот враг моих гор...» Так ты учил нас.


КЯЗИМ. И теперь я повторяю это. Это было правильное слово.


СОЛТАНХАМИД. Как же тогда?


КЯЗИМ (выйдя из себя). Что ты заладил, Солтанхамид! Как же ты тогда, как же ты тогда... Иди лежи в своей могиле. Что ты ходишь среди живых!

 

Некоторое время оба напряженно молчат.


СОЛТАНХАМИД. Кязим, ты знаешь, я не был малодушным. Уми­рая, просил близких, чтоб не лили из-за меня долгие слезы. Но пришли дни, когда впору и самому плакать. Где мой род? Где аулы в Чегеме? Если увезли живых, почему мертвых тоже не переселяют? Как мне лежать в своей могиле, Кязим?


КЯЗИМ (силясь одолеть волнение). От горя не знаю, что говорю. Понимаю, не от праздности ходишь, мучая свои мертвые кости.


СОЛТАНХАМИД. Что за суд такой? Что за насилие? Ты, знаю­щий, что было, что будет, сказавший, что Советская власть – это ствол золотой, скажи, что стряслось на родной земле?


КЯЗИМ. Не в Советской власти дело, это знаю. И ты знай, Сол­тан­хамид! Ты отдал жизнь за нее. И вправе спросить меня, почему все это случилось, покуда жива Советская власть? Да, власть Советов – это золотое дерево. Но ведь плодами могут воспользоваться и грабитель, и палач, и пророк. Дерево не всегда может распознать, где праведник, а где злодей. Дело дерева – давать плоды.


СОЛТАНХАМИД. Кязим, ты не обижайся, но эта твоя проповедь похожа на то, что плохой сон хочешь по-хорошему истолковать. Что за власть, которая не знает, кто и с каким намерением приходит к ней и лезет на ее высоты?! Лучше уж скажи, что золотое наше дерево попало в руки злоумышленников.


КЯЗИМ. Так не может быть, Солтанхамид. Так не должно быть. Но то, что есть какой-то великий обман, это... правда.


СОЛТАНХАМИД. Тогда какая же это власть народа? Если обман­щик какой-то или даже стая злоумышленников могут целые народы ошельмовать и обездолить? Если другие большие народы, глядя на все это, терпят? Такова разве была цель революции?


КЯЗИМ. Говоришь, народ...


СОЛТАНХАМИД. Я говорю о больших народах.


КЯЗИМ. Вот и моя боль в этом. Чего не ведаю, о том не говорю. Колдовство какое-то. Кто-то напоил народы каким-то бражным зель­ем, травой усыпляющей и лишил их способности видеть, слышать, рассуждать здраво. Если не так, то почему, когда арестовывали и уничтожали таких сынов народа, которые составляли его гордость и честь, все молчали? И ты сам, Солтанхамид... Пока насилие не обож­гло твою собственную печень, ты спокойно лежал в своей могиле. Или же думал, если что совершается вдали от твоей земли, не может достичь твоего кладбища? Или же там, где попирается честь одного человека, там не может пострадать честь народа? Или же рука, кото­рая поднимается на честь и достоинство одного человека, может удер­жаться от соблазна погубить целый народ? Ты в восемнадцатом году прикрыл собою посла народов Кавказа Кирова... Это был поступок горца, джигита. Но ведь и его потом убили! Скажешь, и тут Советская власть виновата? Мы, наверное, поспешили объявить о своей реши­тельной победе. Так бывает в горах, когда бушуют паводки. Дождь перестал, а потоки долго еще грохочут, переворачивая и передвигая камни. (Подумав.) И теперь... Если хочешь, чтобы твой народ выжил и, дождавшись суда над насилием, снова наладил свою жизнь, не враждуй с Советской властью, а защищай ее, как прежде. Не меньшая опасность над нею нависла, если ее именем народы уничтожаются.

СОЛТАНХАМИД. Как всегда, далеко смотришь, Кязим. Это я вижу. Но все сомневаюсь. Власть, которая однажды поддалась, поко­рилась воле злоумышленников, может ли она вернуть доверие к себе? Быть той властью, которая нужна вам? Нам-то все равно теперь...

КЯЗИМ. Отчего же не лежишь, если все равно? Никому не все равно. Ни живым, ни мертвым. Так что внемли моим словам, как прежде.

СОЛТАНХАМИД. Не знаю. Я в глубоком сомнении. (Уходит.)

КЯЗИМ (словно сквозь сон). Вернет она свою славу. Обязательно вернет. Теперь же... не те семена в ее пашню бросают. Никак не выходит из головы старинное стихотворение. Свободу обрели рабы. И в лес пошли, чтоб жертвенный огонь возжечь. Большое пламя развели и... лес они сожгли. Астофируллах... И лес они сожгли... (Вздрагива­ет.) Что я болтаю! Аллах, зря ли я поверил в свет справедливости? Вся жизнь моя из одних сомнений и заблуждений.

 

Вместо послесловия

…В декабре 2001 года, собравшись навестить заболевшую подру­гу, у Республиканской клинической больницы встретила Фатиму Бачиеву. «Ахмат совсем плох… Надежды не осталось…» – она плакала, а я не могла поверить, хотя последний раз видела Ахмата еще весной. Он был молод, бодр, здравомыслящ, озабочен многочисленными проблемами. Пожалуй, несколько мрачным был тон того разговора, но я отнесла это к мимолетному плохому настроению, что свойственно творческим личностям, но не к уже начавшейся, как оказалось, редчайшей болезни, которую даже диагностировать-то удалось, к не­счастью, слишком поздно. В общем, в декабре врачи уже ничего не обещали, ничего не скрывали от жены – каких душевных трат стоило ей это знание и каждодневное сокрытие его от Ахмата…

На следующий день мы увиделись в больничной палате – Ахмат был несколько бледен и слегка одутловат, смущен своим положением долго болеющего человека. Он шутил с медсестрой, ставящей ему капельницу, – рука его, сжимающая кулак, не была слабой и безвольной.

Конечно, почти все время мы говорили о театре, о Кязиме Мечиеве, личность которого Ахмату удалось так талантливо воплотить на сцене, о высокогорном безлюдном Шики, где есть сакля и кузня поэта, но нет его души, ибо прах его и наковальня не в одном месте находятся, как того хотел сам старец. Мы обсуждали московскую постановку «Иванова» с Виталием Соломиным в главной роли – Ахмата интересовали мельчайшие детали сценографии и реакция публики. Потом он рассказал о большой удаче родного театра – недавней премьере «Йермы» по пьесе Г. Лорки, где неожиданно ярко раскрылось актерское дарование Асият Жабеловой. В общем, назавтра мы уговорились встретиться, чтобы я смогла записать, как Ахмат работал над ролью Кязима, чтобы это стало страничкой будущей книги о Мечиеве. Но завтра уже не настало, рабочего «завтра» не вышло – Ахмат лежал в реанимации, шли последние часы его жизни, и он шептал своему ближайшему другу Магомеду Атмурзаеву: «Говори тише, видишь, им плохо…» Значит, он не думал о смерти и не чувствовал ее приближение, раз продолжал сочувствовать другим, продолжал воспроизводить в собственном сознании эмоции чужих людей, через которые можно постичь душу, боль, стремления другого, иного, нежели Ахмат, субъекта. Такой принцип сочувствия помогал ему в работе над разноплановыми ролями в театре, в межличностном общении.

Он был очарован мышлением и театром древних Греции и Рима, а сам театр воспринимал как поэзию, исполненную плоти и крови, предельно человечным организмом, неразрывно связанным с жизнью. Если бы он не верил, что театр способен развивать и возвышать нравственность, обогащать духовное видение мира, то не пошел бы в двадцать два года учиться на актера. Открывшееся творческое призвание мучило приобщенностью, особой приближенностью к вечным проблемам человека, в театре решаемым языком трагедии. Софокл показывал людей такими, какими они должны быть, а Лорка – какие есть на самом деле. Ахмат мечтал сыграть Гамлета и короля Лира, но столь масштабные проекты в Нальчике по многим причинам пока что являются делом невозможным. Разочарование от отсутствия постоянной увлеченной работы над глубокими образами и соответствующая этому состоянию творческая невостребованность научили его ценить успехи других – он искренне радовался удачам кабардинского и русского театров, коллег по сцене.

В театре говорят – Ахмат был лучшим. Некому сегодня сыграть Герострата – спектакль сняли с афиши. Кто сумеет заменить Ахмата в «Тяжком пути»? Когда-нибудь это произойдет, но тогда будет другой Кязим, а ахматовский уже вошел в народ, уже живет таким, каким его сыграл Бачиев. Степень совпадения – и это общее мнение – с реальным Кязимом предельно высокая, и отсвет трагичнейшей судьбы поэта падает на актера. Вжившись в образ, Ахмат стал степеннее, рассудительнее, даже походка его заметно изменилась. Но уже не спросить у Ахмата, снился ли ему мудрец, что подсказали люди, а о чем догадался сам актер…

О личности Ахмата Бачиева мы беседовали с театральным режиссером Магомедом Атмурзаевым. Вот фрагмент его рассказа.

«Я знал его с 1972 года, и мы считали его старшим. Не столько по физическому возрасту – между нами было чуть более пяти лет разницы, как по духовному развитию. Он был более эрудирован­ным, более начитанным, прекрасно владел своим телом, хорошо танцевал. Кстати говоря, в детстве был принят в ансамбль «Кабардинка». В студенческие годы наиболее ярко проявился его талант лидера, помнится, он даже позволял себе спорить с педагогами.

Актер не может быть хорошим, если его душа пуста. А наполняют душу прежде всего родители – они дают жизнь ростку и от них в первую очередь зависит, какую силу, внутреннюю глубину наберет этот росток. Ахмату повезло – его душу наполнили теплом и светом, добротой и искренностью, чистотой и знаниями. Когда я говорю об этом, вспоминаю его в роли софокловского Креонта. Он так играл, настолько глубоко вошел в роль, пытаясь найти оправдание своему герою, что мне не Антигону было жаль, а его Креонта. У него всегда был свой собственный взгляд на роль.

Помнится и 1990 год, когда я, тогда четверокурсник, взял для дипломной работы пьесу сирийского драматурга «Султан и Сол­тан». Главную роль предложил сыграть Ахмату. Вначале мы никак не могли понять друг друга. Его герой впервые появляется перед зрителем чуть навеселе, отсюда и складывается отношение к нему – ироничное, легкое. А Ахмату не удавалось расслабиться. То ли я не так объяснил, то ли он меня не совсем понял, но мы долго не могли найти взаимопонимания. Таким растерянным я его никогда не видел. Говорил, что никак не может вычленить в роли главное. Тогда я предложил взять в руки какой-нибудь предмет, имеющий отношение к состоянию его героя. Где-то он нашел бокал. И весь образ выстроил именно на нем. Что он вытворял с этим бокалом, трудно передать словами, и все у него сразу стало получаться.

В нашем театре Ахмат поставил сказку «Волшебная свирель», но мечтал о «Гамлете». Не случилось… Мы с ним сделали телеспектакль, где он вспоминал свои роли и образы. И в ретроспективе этой ощутимо проскальзывают нотки прощания. Я думаю, у него было ощущение близкого ухода.

Должен существовать некий тандем актера и режиссера. У нас с Ахматом сложился такой тандем. Сложилось своего рода душевное соприкосновение. Даже мои родные братья и сестры не так часто бывали в моем доме, как Ахмат. В последнее время он очень болезненно воспринимал все… Наша беда, что, пытаясь выжить, мы не замечаем душевных потерь. Обычные люди могут как-то приспособиться к такой жизни, сделав вид, что бездушие – нормальная форма существования. Ахмат, человек легкоранимый, не смог. Тем более, что постоянно надо было думать о хлебе насущном…

…Когда Ахмат находился на сцене один, невозможно было отвлечься ни на мгновение, так завораживало его душевное богатство, его глаза. В одном из французских фильмов более минуты мы видим глаза актера – я о Жане Габене. Вся палитра человеческих чувств в этих глазах. Такие же умные, пронзительные, вернее, пронзающие глаза были у Ахмата. Они завораживали зрителя, увлекали его.

Для меня он был как старший брат, а в творческом плане – моей второй половиной. Перед тем как взяться за спектакль, постановку, я всегда с ним советовался. Мы частенько до хрипоты спорили с ним, засиживались допоздна. Когда я решил поставить «Йерму», он был категорически против, противился моему решению. Но я все же приступил к работе. По болезни он не приходил на репетиции, хотя и был занят в пьесе; потом ему стало еще хуже, мне пришлось ввести другого актера. Но на сдачу он пришел. И был, как сам сказал, потрясен. Он был и на премьере, я видел, как он радовался успеху товарищей.

…В последнее время мне очень нелегко. Если бы он был рядом, вероятно, что-нибудь подсказал, нашел слова ободрения, которые в его устах – не сочувствие, а искреннее сопереживание. Мне очень сильно не хватает этого человека. И больно, что подобного ему в жизни уже не будет…»

Ушел Ахмат. Не договорив, не доиграв, не досказав.

Ушел актер, остался балкарский театр, и в его истории – бачиевская страница.

 


[*] Литературная запись от 6 февраля 2003 г.

[*] Литературная запись от 6 февраля 2003 г.

[*] Теппеев А. Тяжкий путь: Трагедия в 2 ч. Отрывок //Так это было: Национальные репрессии в СССР. 1919–1952 годы: В 3 т. М.: «Инсан», 1993. Т. 2. С. 289–292.